Вторая жизнь
Шрифт:
– Трудно теперь объяснить, как впору пришелся тогда Надсон. Этот упадок, отчаянье и вместе с тем смутный порыв к добру, бессильное желание действовать во имя добра... И все это воплотил в себе юноша-поэт с лицом раннехристианского подвижника. Чистый высокий лоб, печальные, прекрасные глаза. В них была точно вся мировая скорбь...
Сама смерть Надсона - ему было 24 года - воспринималась как часть его поэзии. Тело привезли в Петербург и хоронили на Волковом кладбище при огромном стечении народа. Полиция с ног сбилась...
После похорон прошло недели две.
Однажды утром
– Голубчик, Николай Иваныч, не откажите в любезности, посмотрите сами, а я пойду. Голова разламывается, и глаза не смотрят. Если найдете нужным, пошлите мне домой, если нет - ответьте сами или задержите ответ на несколько дней.
Он зябко закутался в доху и уехал на извозчике, который ждал его.
Я разрезал пакет большими ножницами и достал содержимое. Там было письмо на имя Плешакова, двойной лист линованной бумаги со стихами и тетрадка в черной мягкой обложке. Я посмотрел на подпись: учитель городского училища в Пскове Андрей Брянцев. Тот же почерк, что на пакете, - ученически четкий, но какой-то тревожный, нервный, ломкий. В почерках я неплохо разбираюсь... Никаких указаний на возраст не было, но я готов был ручаться, что автор очень молод.
В письме было: "Милостивый государь Петр Николаевич! Надеясь на Вашу снисходительность и доброту..." Брянцев посылал свои стихи на смерть Надсона и тетрадь, в которой содержалось "все то, что я считаю достойным Вашего внимания".
Что вам сказать об этих стихах? Тем более вы сами признались, что не любитель. Но это вы бы почувствовали! Что-то было в стихах этого юноши волнующее, обещающее. Вероятно, он изрядно подражал Надсону. Но там было нечто иное, чем у Надсона, мужественное и суровое. О стихах бесполезно рассказывать, как о музыке... Может быть и так, что стихи были плохие, а мне придумалось. Как бы то ни было, я часто видел потом во сне эту тетрадь, и в ушах у меня звучали строки. Когда я просыпался, мне в первые секунды казалось, что я сейчас вспомню... Одно время, ложась в постель, я клал рядом карандаш и бумагу. Но ничего не вспоминалось, вернее, почти ничего... Один отрывок начинался так:
Смерть подошла и заглянула
В мое склоненное лицо...
Я взял тетрадь из редакции домой и перечитал стихи Брянцева. На другой день, придя в редакцию, я первым делом написал ответ. Потом взял пакет, положил в него свой листок, стихи на смерть Надсона и тетрадь. Запечатал пакет и отдал курьеру для отсылки.
В письме было: "Уважаемый господин Брянцев! Редакция, к сожалению, не может опубликовать Ваши сочинения. Мы полагаем также, что Вам следовало бы обратить силы на более свойственные Вашим способностям занятия. Последнее не исключает, разумеется, сочинения стихов для собственного удовольствия".
Дальше шла неразборчивая подпись.
Никонов заметил мой изумленный взгляд и сказал:
– Сколько бы я ни копался в себе, не могу вам объяснить этот поступок. Говорят: "точно кто-то водил моей рукой". Или к примеру: "дьявол попутал". Все это одинаково бессмысленно. Сделал, и все тут. Вас никогда не томит желание сделать что-то дикое, бессмысленное? Вдруг громко закричать в полной народа зале? Или ударить стоящего рядом незнакомого человека? Точно кто-то властно диктует вам, и приходится собирать волю, чтобы сопротивляться. Что-то подобное со мной происходило, и я поддался...
– Потом-то я понял, - Никонов понизил голос до шепота и перегнулся ко мне через край кровати, так что я невольно отпрянул.
– Я понял, что это было п о в т о р е н и е. Все это уже было один раз в ином виде и должно было повториться...
Он устало отодвинулся и опустил голову на подушку. Я молча ждал продолжения.
– Прошла неделя, другая. Казалось, я забыл о Брянцеве и его стихах. Плешаков болел и не вспоминал о пакете из Пскова. Но день за днем неведомый Брянцев все чаще стал ко мне возвращаться. Скоро я и думать больше ни о чем не мог. Я должен был узнать - а какой он, Брянцев? Что он сказал и сделал, получив мое письмо? Пожаловался другу, любимой женщине? И есть ли у него любимая женщина?
Поезд в Псков пришел утром, часов в семь. Идти к Брянцеву было еще рано, я зашел в вокзальный буфет выпить стакан чаю. От бессонной ночи и промозглого холода ранней неуютной весны меня познабливало. Время от времени бессмысленность моего поступка напоминала о себе, и я вслух грубо ругал себя. Впрочем, на меня никто не обращал внимания.
Я взял извозчика и велел ехать в училище. Домой к Брянцеву я решил пока не ходить. Мутнело серое утро. Деревья на бульваре уныло опускали ветки. Церквушки, приземистые и кривобокие, торчали среди потемневших сугробов. С реки дул жесткий неприятный ветер.
Подъехали к училищу. Убогое бревенчатое здание в два этажа. Я отдал двугривенный и с бьющимся сердцем вошел в сени. Почему-то мне казалось, что я сейчас увижу Брянцева... И скажу, что случилось недоразумение.
Но я увидел только мальчика лет двенадцати в старом армячишке. "Господина Брянцева, учителя, знаешь?" Он дико смотрит на меня, поворачивается и убегает. Странно.
Появляется сторож, солдат-инвалид, и проводит меня к инспектору. Навстречу встает симпатичный широколицый человек лет под тридцать со здоровым румянцем на щеках. Морозов...
Представляюсь. Морозов краснеет и бледнеет от изумления и радости: Петербург, столичный журнал... Точно сам Михайловский вошел в его крошечный кабинетик с колченогими стульями.
Брянцев... Вдруг при упоминании этого имени его скуластое мужицкое лицо как-то передергивается и болезненно морщится.
– Андрюша... Андрюша на прошлой неделе застрелился...
Где-то я слышал красивые слова: железный ветер несчастья. Тут я почувствовал, как он дует и пронизывает до костей. В этом ветре был запах мерзлой револьверной стали, стылых рельсов, чего-то еще ржавого и страшного.