Второе апреля
Шрифт:
Городская жизнь Петру не нравилась. Он с осуждением рассказывал про женщин, которые красятся и ходят в брючках, и про ресторан «Днипро», в котором играет нехорошую, развратную музыку, как в Америке, в каком-нибудь кафешантане. В ресторане он, правда, был один раз. По случаю Дня Конституции. Неудобно было отказаться, так как все товарищи приняли такое решение. А вообще-то и без ресторанов жизнь страшно дорогая. В столовке однажды, веришь, за обед почти рубль слупили, без трех копеек.
Она расспрашивала его про ход учебы. Тут он отвечал спокойно, без особого трепета, будто всю жизнь был
— Ничего. Имеется много ценного.
И у нее почему-то совсем не было страху, что вот он станет сильно ученым и перерастет ее, как в одной пьесе, которую передавали по радио (она теперь от нечего делать иногда слушала радио).
... Но Рая не только слушала радио в свободное от работы время (а зимой свободного времени было, конечно, побольше, чем осенью, когда его вовсе не было). Она теперь много думала про свою жизнь, и про Петрову, и про разных девочек жизнь — и тех, что у нее в седьмой бригаде, и тех, что в других. Она все чаще стала ввязываться в какие-то дурацкие истории: мирить задравшихся супругов, заступаться за обиженных «как в материальном, так и в моральном отношении», хлопотать перед начальством за разных мелких грешников, которых всегда норовили казнить наравне с крупными. Рая и к крупным грешникам имела касательство. В частности, она обличила и довела до тюрьмы своего бывшего управляющего Гомызько, который совершенно потерял стыд и брал хабара, иначе говоря, взятки с шоферов, которым нужен был «левый» виноград.
Петр качал головой и ахал, когда она ему рассказывала про все эти громкие дела. И кажется, осуждал ее:
— Надо иметь тактику к людям. А то ты переругаешься со всем активом, и в нужную минуту тебя никто не поддержит. И с другой стороны, подумай, как мне будет, когда я вернусь. Ведь считается муж-жена — одна сатана. Ты это учти на будущее.
Нельзя сказать, что она учла. Она просто не могла учесть. Ей слишком хорошо, и вольно, и весело жилось этот год, который он отсутствовал. Хотя она, конечно, думала и была уверена, что жила плохо.
35
... Как непохожи были теперешние собрания на прежние. Там все было чин чином расписано: кому иметь предложение насчет состава президиума, кому в президиуме сидеть, кого подвергнуть суровой, но справедливой критике, кому смело заострить вопрос (уже решенный где следует), а кому и остаться за штатом («В прениях выступило уже двенадцать человек, есть предложение подвести черту...»).
А теперь почему-то было неизвестно, как все пойдет. Даже Федор Панфилыч, уж на что опытный дядя, и тот держался не очень уверенно. Он то снимал, то надевал свои огромные роговые очки, неприкаянно шарил рукой по столу. И эти робкие движения удивительно не вязались с державной его фигурой. И бояться-то ему было нечего: совершенно же не держался Федор Панфилыч за свое директорское кресло, напротив даже, как было всем известно, рвался на другую работу, без текучки — «чтоб только ты да виноград».
И все равно он волновался, Федор Панфилыч, и пил воду, и рассказывал про совхозные дела, почему-то напирая на разные упущения и все время как бы оправдываясь. А слушали его довольно добродушно. Директора в общем-то любили, и не за какие-нибудь там хозяйственные таланты, которых
— Надо, товарищи, признаться, что с механизацией у нас пока большие дырки... выступающие, наверно, подвергнут критике...
Иногда докладчика перебивали разными репликами: «А в Судаке разве так?..», «А у Брынцевой?» Федор Панфилыч отвечал смиренно и обстоятельно. Слава богу, он много сделал докладов за годы своего директорства, но вроде бы раньше он их делал не «от себя», а от должности, что ли, или от администрации. А сейчас выходило, как от себя.
— У вас все? — спросил председательствующий, Леша-агроном.
— У меня все, — сказал Федор Панфилыч.
— Кто имеет слово? — торжественно спросил Леша.
— Я! — послышалось со всех сторон. Казалось, все собрание, вся площадка под акациями, заполненная народом, все, кто сидел тут на бревнах, на скамейках, просто на травке — все разом выдохнули это слово...
И речи пошли на полную мощность. Клава Кашлякова кричала, что надо развалять к черту эту Гомызькину систему, когда виноград учитывается на глаз — двадцать кило туда — сорок кило сюда.
Ну, Клава есть Клава. Но вот встала Катя Крысько, тихая девочка, которая даже на танцы ходить стеснялась, и начала гвоздить:
— Почему до сих пор у нас не применяется метод Тенгиза Карасанидзе? Этот метод дает ежемесячно экономию столько-то рублей с гектара... Он позволит высвободить...
Рая первый раз слышала про этот самый метод, да и фамилию с одного раза, наверное, не смогла бы запомнить. Но, главное, молодец девчонка, раскопала, разобралась, расписала все так толково. И ведь тоже «от себя», ее же Емченко не вызывал в райком, как когда-то Раю, после почина Ганны Ковердюк.
Потом на трибуну вылез какой-то хитрый малый с винзавода и стал полегоньку раскладывать совхозные порядочки, но так, что зал прямо лежал от хохота.
— Только к приезду начальства и расцветаем. Як хтось е — так всэ е, а як нэма никого, так нэма ничого.
А потом говорил речь Сальников — рабочком. Говорил как всегда, ничуть не хуже. Но почему-то тут вдруг не пожелали его слушать. Хотя раньше всегда терпели, и втрое длиннее речи терпели, и в пять раз.
— Мы недостаточно, товарищи, мобилизовали себя на уделение внимания задачам быта... — говорил Сальников. — Отдельные трудящиеся женились, товарищи, и просят жилья. И я, товарищи, совершенно замучился, объясняя таким товарищам...
— Ой-ой-ой, — сказала тетя Маня из президиума и прыснула в ладошку. — Ты ж моя сиротиночка...
— Не сбивайте меня, пожалуйста, — попросил Сальников, когда в зале отсмеялись. — В этих задачах есть вопросы, которые мы, товарищи, можем делать, например ссуды, а есть, которые не можем...
Тут вдруг посреди фразы все зааплодировали. И хлопали до тех пор, пока рабочком не собрал свои бумажки и не вернулся на свое место в президиум. Совсем все-таки не ушел. Видно, побоялся: вот так уйдешь из-за красного сукна — и не вернешься уже.