Второй пол
Шрифт:
Нацистская мифология имела историческую инфраструктуру: нигилизм был выражением германского отчаяния; культ героя служил позитивным целям, за которые умерли миллионы солдат. Поведение Монтерлана не имеет никакого позитивного оправдания и выражает только его собственные экзистенциальный выбор. В действительности герой этот избрал страх. Любому сознанию свойственно притязание на верховную власть, но утвердить себя оно может, только рискуя собой; никакое превосходство никогда не дается просто так, поскольку человек, сведенный к своей субъективности, ничего не стоит; только дела и поступки людей могут установить иерархию; заслуги нужно постоянно завоевывать — и Монтерлану это известно. «Мы имеем право лишь на то, чем готовы рискнуть». Но он никогда не хотел рисковать собойсреди себе подобных. Он упраздняет человечество, потому что не решается помериться с ним силами. «Такое препятствие, как люди, просто приводит в бешенство», — говорит король из «Мертвой королевы», А дело все в том, что они разрушают самодовольную «феерию», которой окружает себя тщеславный человек. Их нужно отрицать. Примечательно, что ни в одномпроизведении Монтерлана не описывается конфликт человека с человеком; великая живая драма — это сосуществование людей — ее–то он и избегает. Его герой всегда один противостоит животным, детям, женщинам, пейзажам; он всегда во власти собственных желаний (как королева в «Пасифае») или собственных требований (как мэтр из Сантьяго), но рядом с ним никогда никогонет. Даже у Альбана в «Мечте» нет товарищей: живого Прине он презирает, прилив чувств он ощущает лишь у его трупа. Творчество, как и жизнь Монтерлана, признает только односознание.
Одновременно из этого мира исчезает всякое чувство; в нем не может быть межсубъектных отношений, раз в нем всего один субъект. Любовь смешна; но не ради дружбы считают ее достойной презрения, ибо «у дружбы нет
Он бы, разумеется, ответил, что наслаждаться — это еще не все: здесь должен быть особый язык. Нужно, чтобы удовольствие было обратной стороной отречения, чтобы сластолюбец чувствовал в себе еще и задатки героя, святого. Однако многие женщины весьма преуспели в том, чтобы примирять свои удовольствия с высоким представлением о собственной персоне. Почему же мы должны верить, что нарциссические мечтания Монтерлана имеют большую ценность, чем фантазии этих женщин?
Ибо в действительности речь идет о мечтаниях. Поскольку Монтерлан не признает никакого объективного содержания в словах, которыми жонглирует: величие, святость, героизм, — они становятся просто игрушками. Монтерлан побоялся рискнуть своим превосходством среди людей; чтобы и дальше упиваться этим возбуждающим вином, он удалился на небеса; ведь Единственный наверняка обладает верховной властью. Он запирается в кабинете миражей: зеркала до бесконечности возвращают ему его собственное отражение, и он верит, что довольно его одного, чтобы населить землю; но он всего лишь затворник в плену у самого себя. Он думает, что свободен; но он отчуждает свободу в'пользу своего эго; он ваяет статую Монтерлана по канонам, заимствованным в лубочном искусстве. Альбан, отвергающий Доминик из–за того, что зеркало отразило лицо простака, — хорошая иллюстрация этого рабства; простаком можно быть только в глазах другого человека. Гордый Альбан подчиняет свое сердце этому коллективному сознанию, которое сам презирает. Свобода Монтерлана — это поза, а не реальность. Поскольку действие для него невозможно за неимением цели, он довольствуется жестами; он — мим. Женщины для него — удобные партнеры; они подают ему реплики, а он забирает главную роль, венчает себя лаврами и дра-
«Мы требуем создания организма, который обладал бы неограниченной властью по пресечению всего, что, по его мнению, способно нанести Урон человеческому достоинству французов. Нечто вроде инквизиции во имя человеческого достоинства французов» («Июньское солнцестояние» — «Solstice de Juin», p. 270).
пируется в пурпур: но все это происходит на частной сцене; оказавшись на площади, в лучах настоящего света, под настоящим небом, актер плохо видит вокруг себя, плохо стоит на ногах, спотыкается, падает. В припадке здравого смысла Косталь восклицает: «Какой же, в сущности, вздор все эти «победы» над женщинами!» 1Да, ценности, подвиги, предлагаемые нам Монтерланом, — просто жалкий вздор. Высокие деяния, которыми он упивается, — это опять же всего лишь жесты, но никогда не свершения: его приводят в волнение самоубийство Перегрина, дерзость Пасифаи, изысканное поведение того японца, что дал укрыться под своим зонтом противнику, перед тем как свирепо наброситься на него на дуэли. При этом он заявляет, что «личность противника и идеи, которые он призван олицетворять, большого значения не имеют» 2. Такое заявление в 1941 году приобретает особое звучание. Любая война хороша, говорит он еще, какова бы ни была ее цель; сила всегда прекрасна, чему бы она ни служила. «Бой без веры — вот формула, к которой мы непременно придем, если хотим сохранить единственно приемлемое представление о человеке, а именно будем помнить, что он одновременно герой и мудрец» 3. Любопытно, однако, что благородное безразличие Монтерлана ко всяким начинаниям склонилось не к сопротивлению, но к национальной революции, что его царственная свобода избрала покорность и что секрет героической мудрости он искал не в маки, а у победителей, Это тоже не случайно. Именно к таким мистификациям приводит псевдовозвышенное в «Мертвой королеве» и «Мэтре из Сантьяго», В этих драмах, наиболее претенциозных, а потому особенно знаменательных, мы видим двух властных мужчин, которые приносят в жертву своей пустой гордости женщин, виновных в том, что были просто людьми; они желали любви и земного счастья — в наказание у одной отнимают жизнь, у другой — душу. И снова, если мы спросим: во имя чего? — автор высокомерно ответит: во имя ничего. Он не захотел, чтобы у короля были веские основания убивать Инее; тогда это убийство было бы всего лишь банальным политическим преступлением. «Почему я ее убиваю? Ведь есть же, наверное, какая–нибудь причина, но я ее не вижу», — говорит он. А причина в том, что солнечное начало должно восторжествовать над земной банальностью; но начало это, как мы уже видели, не освещает никакой цели — оно требует разрушения, и ничего более. Что касается Альваро, Монтерлан говорит нам в предисловии, что в некоторых его современниках ему интересны «их категоричная вера, их презрение к внешней реальности, их любовь к разрушению, неистовая страсть к ничему».
Этой самой страсти мэтр из Сантьяго и приносит в жертву свою дочь. Ее станут именовать красивым словом, отдающим мистикой. Ну разве не пошло предпочитать счастье мистике? На самом деле жертвы и отречения имеют смысл только в перспективе какой–то цели, человеческой цели; а цели, превосходящие любовь и личное счастье, могут возникнуть лишь в таком мире, где знают цену любви и счастью; «мораль белошвеек» подлиннее, чем феерии пустоты, потому что своими корнями она уходит в жизнь, в действительность, — а именно здесь рождаются более высокие чаяния. Легко представить себе Инее де Кастро в Бухенвальде, а короля бегущим в германское посольство в интересах государства. Немало белошвеек во время оккупации заслужили уважение, в котором мы отказываем Монтерлану. Лишенные содержания слова, которыми он сыплет в изобилии, опасны самой своей пустотой: сверхчеловеческая мистика оправдывает любое временное опустошение. По крайней мере в драмах, о которых идет речь, она утверждает себя с помощью двух убийств: одного физического, другого — морального; ожесточенному, одинокому, непризнанному Альваро недолго стать великим инквизитором, а непонятому, отвергнутому королю — каким–нибудь Гиммлером. Убивают женщин, убивают евреев, убивают женоподобных мужчин и иудействующих христиан, убивают все, что выгодно или принято убивать во имя этих высоких идей. Негативные мистические учения могут утверждать себя только через отрицание. Настоящий выход за пределы своего «я» — это позитивный шаг в сторону будущего, будущего людей. Лжегерой, стремясь убедить себя, что зашел далеко, что парит высоко, всегда смотрит назад или себе под ноги; он презирает, обвиняет, угнетает, преследует, мучает, убивает. Он считает себя выше ближнего из–за того зла, которое сам ему причиняет. Вот на какие высоты указует нам царственным жестом Монтерлан, когда прерывает свой «страстный поцелуй с жизнью».
«Как осел, вращающий ворот арабского колодца, я все хожу и хожу по кругу, ничего не видя, постоянно проходя по собственным следам. Только вода от моего хождения не появляется». Вряд ли можно что–нибудь прибавить к признанию, под которым Монтерлан подписался в 1927 году. Вода так и не вышла на поверхность. Может быть, Монтерлану следовало бы зажечь костер Перегрина — это был бы самый логичный выход из положения. Он предпочел искать спасения в культе самого себя. Вместо того чтобы отдать себя этому миру, обогатить который он был не в силах, он довольствовался тем, что смотрелся в него; он подстраивал свою жизнь под этот мираж, видимый ему одному. «Принцы чувствуют себя непринужденно в любых обстоятельствах, даже в поражении» 1, — пишет он; а так как он находит удовольствие в поражении, то считает себя королем. Из Ницше он вынес, что «женщина — развлечение для героя», и решил, что достаточно развлекаться с женщинами, чтобы быть посвященным в герои. Ну и все остальное соответственно. Как говорит Косталь; «Какой же, в
сущности, вздор!»
II Д. Г. ЛОУРЕНС, ИЛИ ФАЛЛИЧЕСКАЯ ГОРДОСТЬ
Лоуренса можно назвать антиподом Монтерлана. Его задача не в том, чтобы определить частные отношения между мужчиной и женщиной, но в том, чтобы вернуть их обоих в истинную Жизнь. Истинность эта не предполагает ни изображения, ни волеизъявления — она охватывает животную сущность, куда уходит своими корнями человек. Лоуренс страстно протестует против антитезы «пол — мозг»; в нем есть космический оптимизм, кардинальным образом противостоящий пессимизму Шопенгауэра; жажда жизни, выражающаяся в фаллосе, есть радость; мысль и действие должны проистекать именно из этой жажды жизни, чтобы не стать пустым понятием, бесплодным механизмом. Просто одного полового цикла недостаточно, ибо он замыкается в имманентности: он — синоним смерти; но и эта увечная действительность — секс и смерть — лучше, чем усеченное существование плотского humusl. Мужчине не только необходимо, как Антею, время от времени касаться земли; его мужская жизнь должна вся целиком быть выражением его мужественности, которая предполагает и непосредственно требует женщину; таким образом, последняя — это не развлечение, не добыча, не объект перед лицом субъекта, но полюс, необходимый для существования полюса с противоположным знаком. Мужчинам, не желавшим считаться с этой истиной, как, например, Наполеон, не удалась их мужская судьба — это неудачники. Спасение личности — не в утверждении ее исключительности, но в возможно более интенсивной реализации ее всеобщего характера: будь то мужчина или женщина, человек никогда не должен искать в эротических отношениях торжества собственной гордости или возвеличения своего «я»; использовать половой акт как орудие собственной воли — непоправимая ошибка; нужно сломать границы его, даже выйти за пределы сознания, отказаться от всякой личной независимости. Ничего не может быть прекраснее той статуэтки, что изображает женщину во время родов: «Ужасающе пустое, заострившееся лицо, ставшее абстрактным до незначительностипод грузом испытываемого ощущения» 2. Экстаз этот — не жертва и не уступка; 1Земля {лат.}.
и речи нет, чтобы один пол дал поглотить себя другому; ни мужчина, ни женщина не должны восприниматься как обломки пары; пол — не рана; каждый из двоих — полноценное существо, должным образом поляризованное; когда один уверен в -своей мужественности, другая — в своей женственности, «каждому удается в полной мере ощутить силу полового тока» 1; в половом акте никто из партнеров не завоевывает другого и не сдается ему — это чудесная реализация одного из них при помощи другого. Когда Урсула и Бикрин наконец обрели друг друга, «они взаимно давали друг другу то звездное равновесие, которое только и можно назвать свободой… Она была для него тем же, чем он для нее, — извечным великолепием другой реальности,мистической и осязаемой» 2, Достигая друг друга в благородном томлении страсти, любовники вместе достигают Другого. Всего. Как Поль и Клара в момент их любви 3: она для него — «сильная, странная, дикая жизнь, которая смешивалась с его жизнью. Все это настолько превосходило их самих, что они не решались нарушить молчание. Они встретились, и в их встрече одновременно всколыхнулись бесчисленное множество былинок и смешавшиеся с ними звездные водовороты». Тех же космических радостей достигают и леди Чаттерлей с Меллорсом: сливаясь друг с другом, они сливаются с деревьями, светом, дождем. Эту мысль Лоуренс подробно развивает в «Защите леди Чаттерлей»: «Брак — всего лишь иллюзия, если он не имеет прочной и надежной фаллической основы, если он не связан с солнцем и землей, с луной, со звездами и планетами, с ритмом дней, ритмом месяцев, ритмом времен года, лет, десятилетий и веков.
Брак ничего не стоит, если не основан на сообщении крови. Ведь кровь — это субстанция души», «Кровь мужчины и женщины — это две вечно различные реки, которые не могут соединить свои воды». А потому реки эти смывают своими излучинами единое целое жизни. «Фаллос — это тот объем крови, что полностью заливает долину крови у женщины. Мощная река мужской крови в самых укромных уголках обтекает широкую реку женской крови… но ни одна из них не прорывает своей плотины. Это совершеннейшее единение… и одна из величайших тайн». Такое единение чудесным образом обогащает обоих; но оно требует, чтобы все притязания личности были устранены. Когда две личности стремятся достичь друг друга, не отрекаясь от себя, как это обычно случается в современной цивилизации, попытка их обречена на неудачу. Тогда возникает «личная, белая, холодная, нервная, поэтичная» сексуальность, которая растворяюще действует на жизненный ток каждого. Любовники относятся друг к другу как к инструменту, что порождает ненависть между ними: так происходит с леди Чаттерлей и Михаэлем; они остаются в плену своей субъективности; их может бросить в жар, как под воздействием алкоголя или опиума, но жар этот беспредметен; они не открывают реальность другого; они ничего не достигают. Лоуренс безоговорочно осудил бы Косталя. В образе Жерара 1он изобразил одного из таких гордых, эгоистичных самцов; и Жерар в значительной степени несет ответственность за тот ад, в который он устремляется вместе с Гудрун. Рассудочный, своевольный, он получает удовольствие от пустого самоутверждения и ни в чем не хочет уступать жизни: желая укротить горячую кобылу, он держит ее у забора, за которым с грохотом проносится поезд, разбивает в кровь ее строптивые бока и упивается властью. Когда эта жажда господства обращается на женщину, она изничтожает ее; будучи слабой, женщина превращается в рабыню. Жерар изучает Минетт: «Ее незамысловатый взгляд изнасилованной рабыни, смысл жизни которой заключается в том, чтобы постоянно быть изнасилованной, щекотал нервы Жерара. Его воля была единственной, она же была пассивной субстанцией его воли». Весьма убогое выражение власти; если женщина — всего лишь пассивная субстанция, значит, то, над чем возвышается мужчина, ничего не стоит. Он думает, что берет, обогащается, — это самообман. Жерар сжимает в объятиях Гудрун; «Она была богатой, обожаемой сущностью его собственного существа… Она растворилась в нем, и он был близок к совершенству». Но стоит ему покинуть ее, как он снова чувствует себя одиноким и пустым; а на следующий день она не приходит на свидание. Если женщина сильна, мужские притязания порождают аналогичные притязания и у нее; завороженная и строптивая, она становится то мазохисткой, то садисткой. Гудрун чувствует себя крайне взволнованной, видя, как Жерар сжимает между бедрами бока взбесившейся кобылы; но ее возбуждает и рассказ кормилицы, которая говорит, что когда–то «щипала его за попку». Мужская заносчивость распаляет женское сопротивление. Если Урсулу побеждает и спасает сексуальная чистота Бикрина, равно как леди Чаттерлей — чистота лесничего, то Жерар вовлекает Гудрун в безысходную борьбу. Однажды ночью, несчастный, убитый скорбью, он забывается в ее объятиях. «С ней он с головой окунулся в жизнь, он обожал ее. Она была матерью и сущностью всего на свете. Чудесный, нежный дух, исходивший из ее женского лона, обволакивал его иссушенный и больной мозг, подобно целебному соку растений, подобно успокоительной волне самой жизни, совершенной, словно он снова погружался в материнское лоно». Этой ночью он жадно хватается за то, чем могло бы стать единение с женщиной; но поздно; счастье его испорчено, ибо Гудрун на самом деле с ним нет; она дает Жерару уснуть у себя на плече, но сама не спит и остается нетерпеливой к отделенной от него. Таково наказание, выпадающее человеку, живущему во власти своего «я»; он один не может сломать свое одиночество; установив границы своего «я», он тем самым устанавливает и границы Другого:и ему никогда не достичь его. В конце Жерар умирает, убитый Гудрун и самим собой.
Итак, поначалу ни один пол не имеет преимуществ перед другим. Ни один из них не является субъектом. Женщина — не добыча и не просто предлог. Мальро 1замечает, что для Лоуренса недостаточно, как для индийца, чтобы женщина была просто возможностью соприкоснуться с бесконечным, как, например, пейзаж: это бы означало опять же сделать ее объектом, только подругому. Она столь же реальна, как и мужчина; и достичь нужно реального единения. Поэтому положительные герои Лоуренса требуют от любовниц не просто отдать свое тело — им нужно нечто гораздо большее; Поль не соглашается, чтобы Мириам вручила ему себя как трогательную жертву; Бикрин не хочет, чтобы Урсула искала в его объятиях только удовольствие; если женщина замыкается в себе, то, будь она холодной или страстной, она оставляет мужчину в одиночестве — и он вынужден ее отвергнуть. Нужно, чтобы оба отдавались телом и душой. Если же дар этот принесен, они должны навеки сохранить верность друг другу. Лоуренс — сторонник единобрачия. Поиск разнообразия возможен лишь в том случае, если человек интересуется индивидуальными качествами отдельного человека; в основе же фаллического брака — общечеловеческие свойства. Если по цепи мужественность — женственность пошел ток, никакая жажда перемен недопустима; эта цепь совершенна, замкнута в себе, окончательна.