Второй вечер на бивуаке
Шрифт:
Грозящий взгляд, брошенный на безоружных храбрецов, и движение руки моей к пистолету уверили их, что я не шучу.
"Прошу вперед, без церемонии..." И вот между толпою зевак, в конвое ездовых моих я двинулся к церкви.
"Звонарь! отпирай; а вы, господа, возьмите свечки, проводите меня на чердак и подивитесь чутью русских".
Между тем я поставил двух рейтаров у входа, еще двух на разные дороги, с приказанием по первому выстрелу скакать одному в дивизионный штаб, другому в роту и объявить об опасности. С остальными взобрался я наверх. Представьте себе, что закромы насыпаны были овсом и житом до кровли; все лучшее имение поселян было снесено туда же. Куча сундуков, ящиков, парчей, золотых и серебряных вещиц; но что всего более поразило меня - это были русские ружья, кивера, уланские пики, сабли, каски, - вероятно, несчастных земляков наших, заплативших жизпию
"Французы!
– сказал я, - мы в вашей власти; но ваш пастор, ваш мэр - в моей, и они жизнию заплатят за малейшее насилие, да и мы четверо не даром продадим свою. Этого мало! Часовые мои дадут знать о том в армию, и мщение русских разразится над вашими головами. Я пришел не грабить ваше имущество, но взять немного овса и хлеба, за что государь наш заплатит по моей расписке. Отвечаю жизнию, что все до последнего волоса будет цело".
Это успокоило поселян. Я велел мэру приказать в полчаса доставить восемь подвод и, нагрузив на две оружия, чтобы не оставить им средства к вооружению, а на прочив шесть овса, хлеба и немного вина, отправил их под конвоем в роту. Проводив глазами обоз мой, я спустился с опасной кафедры своей, простился с ропщущими жителями и, поблагодарив поклоном великодушную Генриету, поскакал назад. Французы вошли в Во-сюр-Блез на наших хвостах...
– Кто идет?!
– закричал часовой гусар на ближнем ведете.
– Стой, или убью!
Ему тихо отвечали пароль и лозунг. Это был их поручик Волгин, ездивший осматривать цепь.
– Господин подполковник! пикеты и ведеты стоят исправно. У неприятеля движений никаких не видать.
– Нет ли чего нового? Не слышно ли об деле?
– спросили Волгина вдруг все офицеры.
– Радуйтесь, господа, - отвечал поручик, не слезая с коня, - я привез к вам добрые вести. Наполеон уже в Сен-Дизье, и нашему маленькому корпусу достанется честь задержать всю армию, которая на нас опрокинется, покуда союзники идут на Париж. Говорят, у государя навернулись слезы, когда он простился с нами. Друзья! вряд ли нам выстоять живыми, зато об нас вспомнят в России и от нас поплачут во Франции.
– Слава богу, - сказал радостно подполковник.
– Будет где позвенеть саблями!
– воскликнул Струй-ский.
– Смотрите, господин артиллерист, не выдайте нас!
– Не бойтесь, ротмистр!
– пылко отвечал артиллерийский офицер, - Мои канониры не раз дрались банниками и даром не сожгут зерна пороху. Только вы, когда у меня не станет картечь, поделитесь со мною подковами и пуговицами, - их много на ваших доломанах, а там будет довольно тепло, чтобы драться нараспашку. Впрочем, когда до того дойдет дело, я буду стрелять последними своими франками!
Офицеры шумели и радовались, будто накануне гулянья; забытый ими огонь спадал и только, вздуваемый ветром, сыпал искры и порою освещал дремлющих гусар, половину верхами, половину у ног коней.
– Отчего вы так грустны?
– с участием спросил Лидин у подполковника, который неподвижно стоял, опершись на длинную саблю свою, ничего не видя и не слыша.
– Я неизлечимо болен воспоминаниями тяжких потерь моих, - отвечал он.
– И теперь, добрый мой Лидин, мне казалось, будто я беседую с другом моим Владовым, и последнее наше свидание оживилось перед глазами моими. Это было перед Кацбахским сражением. Как теперь, дул холодный ветер от севера, как теперь, туман стлался в лощинах, и мы с Владовым, покрытые одною буркою, безмолвно лежали у огонька.
"Веришь ли ты предчувствию?" - спросил он меня.
Я улыбнулся.
"Друг мой, - продолжал Владов, - ты знаешь, суеверен ли я; ты видал, боюсь ли я смерти; но теперь какой-то неотступный голос твердит мне: "Ты будешь убит!,."
Голос, которым говорил Владов, навел на меня ужас...
"Впрочем, если это предчувствие не обманчиво, - я рад: жизнь истомила меня. Не удивляйся, Мечин, что друг твой, сбросив с себя покров шуточной философии, окажется теперь в мрачном своем виде. Я не хотел двоить тоски твоей своею; но теперь, на пороге смерти, открою тебе всю душу свою... Слушай: я любил - это еще не редкость; мне изменили, Мечин, - и это весьма обыкновенная вещь; но надобно было любить, как я, чтобы почувствовать, подобно мне, всю жестокость измены. Друг! я бы простил это неопытной девушке, которая при первом трепетании сердца, при первом румянце щек уверяет себя, будто она любит, - и глаза ее говорят то, что она когда-нибудь почувствует. Я бы мог простить это ветреной кокетке, которая из тщеславия, или для забавы, твердит каждому недурному собой: "люблю тебя!" Но могу ли извинить девушку, исполненную светлого ума, далекую от всех предрассудков, одаренную всеми качествами, всеми прелестями и душой, открытою для чувств возвышенных!.. Сходность мнений нас сблизила, пламень сердец и мечтательность породили любовь. Я уже позабыл наречие любви и потому скажу просто: мы любились, мы разумели друг друга, нас одно радовало, одно огорчало... и не раз слышал я уверения, что она может быть счастливою только со мною. И этот идеал моей фантазии - пленился генеральскими эполетами, и, этот-то ангел на земле, она -имела столько коварства, чтобы скрывать это; имела решимость меня обманывать, и в то время, когда готовилась отдать мне руку, - сердце ее принадлежало уже другому. Друг! это опрокинуло мою нравствеппость; я безумствовал и с этих пор возненавидел женщин. И можно ли доверять им счастие жизни, когда их мнения, их желания, их страсти - основаны на прихоти? Для них сотворены моды, а не чувства; они умеют нравиться, но не любить; им незнакомо высокое ощущение - быть любимой человеком с благородным характером... С тех пор прошло много времени; бывало, иногда, я забывался сном надежды подле милой красавицы; бывало, какое-то сладостное чувство просыпалось вновь в груди моей, - но разум шептал: "Вспомни ее", и я отрывал от сердца льстивую мечту и, испуганный, бежал далеко-далеко, куда глаза глядят, покуда безнадежность вновь не охватывала сердце.
Я желал отдохнуть душою между людьми, к которым принес братскую доверенность и весь жар быть полезен им. И что же? Люди отравили остаток моего покоя. Одним словом, Мечин, кто испытал измену прелестной, может быть наилучшей из женщин, тот, верно, презирает и любовь и ненависть женщин; кому случалось часто видеть и разглядеть вблизи низость и ничтожество мужчин, тот, верно, потерял уважение к человечеству, - а без этого жить тяжело, несносно".
Наутро мы были в деле. Полк три раза ходил в атаку, но Владов остался невредим. Мой эскадрон между тем послали преследовать сбитого неприятеля. Возвращаясь к полку, я отстал от фронта, чтобы прямиком проехать в штаб с рапортом. Смотрю - подле дороги лежит рапе-ный гусарский офицер; я спешу к нему, - и что ж?.. Это Владов. Рядом с ним повержен был убитый копь его. Он сам, опершись на обломок сабли, глядел на кровь, которою исходил. Глаза его стали, лицо подерпу-лось смертною синевою. Мой вопль возбудил друга: он приподнял голову, улыбнулся, хотел подать мне окровавленную руку, но она упала как свинцовая.
"Друг!
– сказал он тихо, - мое предчувствие сбылось - мое желание исполняется, я умираю..."
Он замолк; кровь проступала сквозь ментик, - я от ужаса и сожаления не мог промолвить слова.
"Смотри, - сказал он опять, - смотри, Мечин, как капля по капле источается во мне жизнь, как постепенно густеет и холодеет кровь моя; еще капля, еще минута - и меня не станет! Люди говорят, будто умирать тяжело; но прошедшее и будущее принадлежит не нам, а терять настоящее ужели мы не привыкли?.."
Он стихал, я плакал навзрыд; и мог ли не плакать я, когда мой ангел-утешитель, тот, который был для меня все на свете, покидал меня?
"Не плачь!
– продолжал он, тяжко переводя дух.
– Не жалей меня, потому что на земле я жалею только о дружбе. Я не умел жить, зато умею умереть..."
В это время я подложил ему под голову ташку свою, чтобы ему было покойнее... и глаза Владова засверкали, упав на вышитого орла.
"Россия!.. родина!..
– вскричал он.
– Мечин, прости..."
КОММЕНТАРИИ
Второй вечер на бивуаке. Впервые - в журнале "Соревнователь просвещения и благотворения", 1823 год, ч. XXIII, No 7, за подписью: Александр Бестужев.
Стр. 86. Эпиграф взят из послания В. А. Жуковского императрице Марии Федоровне "Подробный отчет о луне" (1820). Первая строка у Жуковского читается иначе: "Там пушек заряженный строй..."
Пифагорова школа молчания...
– Среди декабристов было распространено учение Пифагора и пифагорийцев, проповедовавших организацию сект для "общественного блага", самовоспитание в духе уединения, самовоздержапие, умение не проливать слез и не жаловаться в несчастиях, не показывать страха и слабости в опасностях. На первом месте был обет молчания, умение хранить тайну. Здесь выражение употреблено иронически.