Вы чьё, старичьё?
Шрифт:
— Вся в меня внучка, понял — нет? Вот сам поглядишь.
Поглядеть деду Глушкову очень хотелось, но человеком он был застенчивым, а потому долго отказывался. Отказывался и боялся, что крикливый Сидоренко согласится и не покажет ему своей райской обители из отдельной квартиры, личной внучки и родственного согласия. Но Багорыч и сам горел нетерпеливым желанием продемонстрировать собственную жизнь, и они по-зряшному препирались на том пустыре. Потом поладили, купили в складчину еще одну бутылку плодово-ягодного для семейного ужина и пошли. И чем ближе подходили к дому, тем все меньше и тише бахвалился Пал Егорыч, а когда вышли
А старикан Сидоренко примолк по той причине, что начал подсчитывать, когда же он в последний раз два часа гулял по улицам. Выходило, что давно, а это означало, что Валентина вполне могла сегодня испортить задуманную им демонстрацию уюта и согласия. И старик Сидоренко впервые в жизни ругал про себя свою внучку и с каждым шагом мрачнел все больше.
А Касьян Нефедович ничего не замечал. Он радовался, что его в кои веки пригласили в дом, где есть женщина, а значит, есть уют, тепло, внимание — и ужин. Он так стосковался по настоящему ужину на своих кефирах, что от одного только представления его тоже обдавало жаром, а в животе урчало и сладко посасывало.
Вот с какими разными мыслями приближались они к дому, где жил Пал Егорыч с законной внучкой своей Валентиной. Один весь в жару пылал от мысли, что внученька на порог укажет, другой в таком же жару — от ужина, который могли приготовить только женские руки. И потому Глушков улыбался, а Сидоренко мрачнел. Мрачнел, мрачнел, а возле самого подъезда брякнул:
— Доставай плодовыгодное.
— Это зачем же? — удивился Касьян Нефедович: в его кошелке бутылка перекатывалась.
— А затем, что тут выпьем — и по домам. Отменяю знакомство.
Загрустил дед Глушков. Уж очень ему хотелось тепла семейного и ужина, женскими руками сготовленного и на стол поданного. Загрустил, но виду не показал. Достал бутылку, улыбнулся понимающе:
— Врешь, стало быть.
— Чего? — насторожился Багорыч.
— А того, что нету у тебя никакой внучки. Была бы — показал. Похвастался бы.
— Ах нету? — взревел старикан от пронзительной этой обиды. — Нету, значит? Ах ты, ах… Держи бутылку. Держи, кому говорю! И за мной шагай. Третий этаж, квартира тридцать восемь…
7
— Славный старичок! — улыбнулась Валентина». — Ты чей будешь?
— Ничей, — хмуро пояснил Багорыч. — Бросили его.
— Бросили, значит, — вздохнула Валентина и лысину Касьяна Нефедовича погладила.
Дед Глушков чуть слезу удержал. Давно, ох как давно никто ему слова ласкового не говорил (сосед Арнольд Ермилович, к примеру, по утрам так здоровался: «Ну, дед, ты не помер еще? Давай в ту степь отчаливай, нам жилплощадь нужна»), а уж о том, чтоб приласкал кто, так об этом и мечтать ему было заказано. А тут и слова добрые сказали, и по голове погладили, и накормили, и за столом кусочек помягче подкладывали. И потому он все время улыбался, чтобы не заплакать.
— Солнечный ты какой-то, — удивилась Валентина. — Давай я тебя дедуней буду звать, а своего законного — дедом.
— Давай, пожалуйста, — прошептал дедуня и рукавом прикрылся, будто пот утирал.
А Валька ему картошку собственной вилкой растолкла, молока подлила, перемешала.
— Ешь, дедуня. Рубашки свои завтра принесешь, я постираю. Ты, дед, проследи, чтоб все исполнил.
— Бу сделано,
Вот с того вечера и заскребла деда Глушкова думка: как бы что хорошее Валечке сделать (про себя он ее уже иначе и не называл). Ничего придумать не мог и решил по рублю каждый месяц откладывать. Коли до этого он не загнулся, так и теперь не пропадет, так ведь? А через год Валечке подарок сделает за целых двенадцать рублей.
Теперь уж редко кто помнит, что старичьё — самый благодарный народ на свете. Погладь их мимоходом, слово ласковое скажи — и они, как псы, за тобою ходить будут, у порога от любви и нежности сдохнут. Забыли мы в суетливой ежедневности и о ласке, и о благодарности, и о самих стариках. У порога, говорите, от любви и нежности сдохнут? Так они же все равно сдох… Ну да, это самое, а отчего — вскрытие покажет. Вот так-то, уважаемый автор, думайте, что пишете. Какое нынче-то у нас тысячелетье на дворе?
Но, однако, продолжим эту правдивейшую из историй. Остановка нужна, чтобы было от чего шаги отсчитывать; до этого места Касьян Нефедович Глушков брел один, а отсюда уже не в горьком одиночестве. Тецерь у него появился верный друг — ругательный старикан Сидоренко — и Валечка. И если до этого жизнь его плелась кособоко, ногу за ногу цепляя, то теперь засеменила бодрой стариковской рысцой.
Коль чем дорожишь, так то и бережешь, и дед Глушков берег те минуты, что мог провести в семье Багорыча. Пуще всего на свете, пуще кондрашки и лютой смерти в одиночестве боялся он теперь потерять Валькину ласку и сидоренковскую дружбу, а потому и не решался часто судьбу испытывать. Тем более что был он созерцателем, а значит, обладал прекрасной способностью упиваться воспоминаниями. И, проведя вечер с Валечкой, поев из ее рук, ощутив тепло и заботу, шесть дней об этом со слезами вспоминал, часы считая, когда опять пойдет в гости. И вскоре как-то само собой получилось, что днем счастья для него стала среда. И Багорыч с этой средой согласился, и Валентина в этот вечер ужин на троих готовила.
Но тут начались некоторые неожиданности: что-то в том городе стряслось с молоком. То ли недодоили, то ли недохранили, то ли недовезли. Мелочь, конечно, но деда Глушкова эта самая мелочь, прошу прощения, ударила под дых, поскольку напрямую была связана с творогом и кефиром.
— Сквозняк, — сказал Багорыч, великий дока по сельскохозяйственной части. — Раньше погода была, а теперь один климат. Понял — нет?
Столь глубоко в науку дед Глушков отродясь не заглядывал, но спросил все же насчет молока. Мол, климат климатом, а…
— Корма! — с невероятным презрением уточнил Багорыч.
Несмотря на всю тихость, Касьян Нефедович обладал неким шкворнем, который всю жизнь не давал ему согнуться. Шкворень этот срабатывал безотказно, когда кто-либо покушался на душу деда Глушкова, и тогда пришибленный Касьян Нефедович вдруг становился упрямым и несговорчивым и поделать с ним уже ничего было нельзя. Хоть стреляй, хоть жги каленым железом, хоть живым в землю закапывай — Глушков все едино будет стоять на своем. В этом смысле он был полной противоположностью новому другу, которого жизнь выучила соглашаться именно тогда, когда этого согласия ожидало начальство, хотя во всех прочих случаях Багорыч был криклив, настырен и упрям.