Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?
Шрифт:
Лена гладила Леля по голове, уговаривала, трясла, расспрашивая, — а он все плакал и плакал. Она села рядом с ним на корточки и начала ждать, когда он наконец все расскажет. Прошло, наверное, минут десять, прежде чем Алешка чуть-чуть успокоился и, посмотрев на нее своими огромными голубыми глазами, которые стали еще больше из-за переполняющих их слез, еле выговорил: «У Димки хомяк умирает…» — и снова заплакал.
Теперь Алешка был взрослый. Трезвый, он был молчалив и задумчив. Слегка выпивший — сентиментален, благороден, добр, заботлив по отношению ко всему и ко всем. Пьяный — непредсказуем, иногда
6
Звонок в дверь раздался в тот самый момент, когда Лена уже была готова выйти из квартиры: собиралась к Ольгунчику. Та звонила, вся никакая. Нужно было съездить. Вот так они и жили: то одна в депрессии, то другая.
Впереди целый вечер, длинный, светлый — весенний. Так что можно успеть, хоть и далековато Ольгунчиково общежитие.
Но раздался звонок в дверь и на пороге предстал Алешка, качающийся, с задумчиво-растерянными глазами.
— Лен, вот баранину принес. Свежая. Пожарь, а? Баба Зоя с огорода когда теперь вернется…
Да, у бабы Зои, как у всех владельцев дач и огородов, начались весенне-полевые работы. И она, уезжая утром на электричке на свои шесть соток с домиком, построенным еще дедом Сережей на заре их семейной жизни, возвращалась обычно часов в одиннадцать, вкалывая там, по ее собственным словам, «до упаду». В выходные Алешка, конечно, тоже туда ездил. Если был трезвым. Иногда и на служебной машине, отвезти-привезти чего. Ну и уж если работал — то работал, баба Зоя нарадоваться не могла: не лентяй ведь какой, и руки золотые.
— Проходи, — сказала Лена Алешке и глубоко вздохнула. Визит к Ольгунчику придется теперь если не отменить, то отодвинуть. Ведь надо было этого охламона несчастного накормить и спать уложить, а то ведь отправится сейчас во двор: душа-то, подогретая и распахнутая алкоголем, общения просит. Значит, придется общаться ей, Лене. Иначе — дворовые друзья-собутыльники.
Вера Петровна тоже была на даче и тоже должна была вернуться поздно. Но она, в отличие от бабы Зои, ездила туда, как и положено, — отдыхать, дышать свежим воздухом. Сажала она там только цветочки и укроп-петрушку — и Лена ее в этом очень поддерживала. Сама же она на даче бывала редко: не любила тесноты в электричках, куда и втиснуться-то иногда и то была проблема.
Леша сидел у стола, подпирая голову руками. Думал. Молчал.
Лена возилась с мясом, точнее, с косточками. Разделав, поставила тушить. Где-то когда-то слышала, что никаких специй в баранину не добавляют. Соль и вода — все.
Лена помыла посуду, сварила макароны.
— Ну, рассказывай, — сказала, садясь наконец рядом с Алешкой за стол.
— А че рассказывать? Сама видишь. — Алешка поднял голову и снова
— По какому поводу сегодня? — презрительно усмехнулась Лена.
— Не спрашивай лучше, — глухо проговорил Алешка, очевидно, не расслышав презрения.
Лена знала эту его особенность: в пьяном виде все драматизировать и преувеличивать, нагонять тоску на себя и на всех окружающих.
— Ну, как хочешь! — Она махнула рукой и встала.
— Сядь, — Алешка потянул ее за подол халата. — Прошу, посиди со мной.
Лена послушно села. Вздохнула.
— Понимаешь… — сказал Алешка. И замолчал. Лена тоже молчала.
— Не понима-а-ешь, — протянул укоризненно Алешка. — И никто не поймет. Никто! И никогда!
Последние слова прозвучали истерично-хамовато, с вызовом. Как будто все кругом виноваты.
Лена продолжала молчать. А что она могла сказать? Все тысячу раз было сказано. Тысячу раз. И все равно Алешку было жалко. Поэтому она погладила его по голове. Как маленького. Он как-то сразу обмяк и, посопев, тяжело, с паузами, начал говорить:
— Брат Сашки из пятого подъезда подошел позавчера: «Лех, ты на колесах, говорят? Завтра не поможешь кой-че перевезти?» Ну я: не проблема, говорю. Смотря, конечно, когда. Ну и мотанули вчера вечером километров за тридцать. Приехали. К какому-то фермерскому хозяйству. Загон. Там овцы. Поблизости — никого. Я говорю: ребят, че-то я не врубаюсь. Они: за все заплачено, не… ну, в общем, не дрейфь. И начали они, Сашка с братом, хватать самых маленьких барашков и запихивать в багажник.
Тут Алешка остановился, долго искал в карманах сигареты. Не нашел. Встал. Снова сел. Продолжил:
— Не знаю, сколько напихали. — И он посмотрел Лене в глаза. Жалобно и растерянно. — Знаешь, как они там кричали, пока мы ехали. Даже не кричали, а стонали, сдавленно так. И жалобно очень.
Алешка заплакал. Снова уронил голову на руки и зарыдал уже в голос. И сквозь рыдания причитал, срываясь на крик:
— Я же не знал, понимаешь, не знал! Что барашки! Что живые! Что маленькие! Что вот так все будет… — Тут он перешел на свистящий шепот: — У меня до сих пор в ушах их стон. Понимаешь? Я спать не могу.
— А потом? Ты их убивал? — тоже прошептала Лена, уставившись не мигая на дрожащие руки Алешки — на его большие, по-шоферски сильные и неровно загорелые руки.
— Нет, привезли к одному. У него дом в деревне. Выгрузили. Я уехал. А сегодня Сашка вот принес. — Алешка мотнул головой в сторону сковороды на плите.
Он поднял голову и, вытирая кулаком глаза, снова посмотрел на Лену. Невыносимо посмотрел.
Она, встав, обхватила его голову и заплакала вместе с ним. Ну что же это? Как же ему теперь? Как же ему?
Расстались они часа через полтора, когда Лена, накормив Алешку макаронами (от баранины он напрочь отказался) и напоив чаем с лимоном, взяла с него тысячу обещаний, что он из дома ни ногой, проводила его, немного протрезвевшего и немного успокоенного, до квартиры.
Он ушел. А барашков теперь слышала она. Слышала, пока ехала к Ольгунчику. Слышала, когда разговаривала с ней, бледной и ко всему в этот вечер безразличной. Слышала, когда возвращалась.
Домой Лена попала часов в одиннадцать. Вера Петровна ждала, волновалась, сердилась, что никакой записки, ничего.