Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?
Шрифт:
Захар Степанович Антошкин, увидев тогда Ленину статью после многозначительных косящих взглядов Тамары (секретарши начальника завода, если помните) и пробежав ее от начала до конца буквально за секунду, сначала тяжело привстал, потом — сел, снова привстал и снова сел, хлопнув по газете рукой. Минуту подумав и покачав головой, он растерянно проговорил: «Вот стерва», — и жалобно посмотрел на Тамару, которая радостно закивала: конечно, стерва!
Всю ночь оскорбленный Захар Степанович сочинял открытое письмо Турбиной.
Он писал
Его жалоба была с восторгом принята Званцевой, вернувшейся из командировки. «Кому доверили газету?!» — негодуя, кричала она при этом.
Дело в том, что Лена, хотя и не подчинялась ей, став радиоредактором, все равно замещала Званцеву в газете во время ее отсутствия. Поэтому и попала язвительная статейка Турбиной в «Судоремонтник».
Следующий номер вышел с огромным заголовком на первой полосе: «Газета приносит извинения». Званцева извинялась за «амбициозного автора, оттачивающего перо в нанесении оскорблений уважаемому человеку».
На Званцеву Лене тогда было наплевать. А вот на Антошкина — нет.
«Боже мой, где же грань между добром и злом? Где она? Делая что-либо, спроси себя: кому от этого станет лучше? А главное, не станет ли от этого кому-то плохо?
Кому, спрашивается, стало лучше от того, что я пнула Антошкина? (Приедешь, расскажу, в чем дело.) Ну, порадовалась публика. Так разве ради этого напечатала я эту заметку? Нет, не для этого. Ради высшей справедливости?
Ну да, наверное. Казалось, что нужно непременно сказать тому, кто не умеет работать, что он не умеет работать. Ну сказала. И что? Лучше не стало никому. А хуже — бедному Антошкину, которого я обидела. И кажется, действительно незаслуженно.
Приезжай быстрее, а то мне очень плохо».
Это было письмо Буланкину, которое Лена тогда написала ему, отсутствующему, и которое не отправила, потому что было некуда: он был в то время в командировке, кажется, в Москве. Хотела, наверное, отдать, когда вернется, но почему-то не отдала, и письмо лежало в папке вместе с газетами, посвященными Антошкину.
Отложив все в сторону, Лена, перевернувшись на спину, решила еще полежать на ковре и подумать. Нет, ну вот как она могла? Обидеть безропотного Антошкина — все равно что ребенка обидеть. Нет тебе никакого прощения, Елена Турбина.
Но вынесенный вердикт не остановил поисков кассеты — и в конце концов она была-таки найдена.
Приблизительно через час Вера Петровна снова заглянула к Лене. Та уже не лежала, а сидела на полу среди по-прежнему разбросанных бумаг. Сидела в позе лотоса, в наушниках, с закрытыми глазами.
Большие допотопные наушники делали ее похожей на Чебурашку.
Вера Петровна потихоньку прикрыла дверь.
«Я не верю, что жизнь оборвется», — пел Газманов. Пел только ей, Лене.
И казалось, что она явно чувствовала сейчас запах одеколона Буланкина, надевшего на нее такие же большие наушники в тот далекий вечер в полярнинском кафе «Сполохи».
Именно с того момента имя Газманова стало значить для Лены очень многое, хотя и не слушала она все это время подаренную кассету. Так уж почему-то получилось. А вот смотреть на Газманова, когда того показывали по телевизору, очень любила. За его «Офицеров» она его просто боготворила. В этом они совпадали с Верой Петровной, которая никогда не пропускала ни одного концерта по телевизору, посвященного военным, и слушала песню «Офицеры» только стоя. От начала до конца.
Лене очень хотелось сходить на Газманова. Но прошло только две недели со дня смерти бабы Зои…
— Иди, — сказала ей мама. — Душа просит — иди.
11
В день концерта с самого утра, не прекращаясь ни на секунду, лил дождь. Он был такой сильный, что настигал всех даже в троллейбусе: вода проникала отовсюду, по сиденьям растекались лужи и лужицы — и люди не садились, а сбивались в тесные мокрые кучи в том месте, где меньше капало сверху.
Водитель дырявого троллейбуса был в ударе. Весело и азартно он вел свою посудину, которая, громыхая, смело разрезала волны образовавшегося на дорогах моря. Окатываемые лавинами воды окна троллейбуса превратились в иллюминаторы кают третьего класса, в которые бились волны и в которые суши не было видно вовсе.
Лена сбилась, считая остановки, и не могла понять, скоро ли ей выходить. Водитель, увлеченный борьбой со стихией, напрочь забыл о том, что нужно хоть иногда что-нибудь объявлять.
В результате Лена проехала лишнюю остановку. Но лихая бесшабашность водителя передалась и ей, и она, нисколько не расстроившись, зная, что в запасе у нее есть время, побрела-поплыла по тротуару назад, к цирку.
Зонт был почти бессилен перед упругими хлыстами воды и спасал только голову и плечи; юбка, облепив ноги, мешала идти; вода хлюпала в парадно-выходных туфлях. И все это безобразие возвращало к жизни. Давало надежду. Смывало тоску. Радостно будоражило.
Народу у цирка было мало. Рано еще, решила Лена. Но, подойдя ближе, она увидела огромное объявление, которое сообщало: «В связи с болезнью… Переносится… Приносим извинения».
Как же это? Ведь она так ждала… Легкая неровная трещинка пробежала где-то внутри, там же что-то щелкнуло — и погасло.
Лена сдала билет. Домой не хотелось. Никуда не хотелось. Но ноги сами собой повели к Денисову, до мастерской которого от цирка было рукой подать.
— Леночка, светлый образ! — как всегда искренне, обрадовался Евгений Иванович мокрой как курица Лене. — Заходи, гостем будешь. Да ты вся насквозь!
— Ага, — сказала Лена, уже стуча зубами. — Знаю, не выгоните. Погреться зашла.