Выбор Софи
Шрифт:
Но не только поразительная откровенность Лесли зажгла пожар в моей крови. Весь воздух вокруг маленького песчаного треугольника, который приятель Натана Морти Хэйбер предоставлял по воскресным дням для светских встреч, был насыщен сквернословием, какого я еще ни разу в смешанной компании не слыхал. Это было уже нечто посерьезнее и посложнее. А знойный взгляд Лесли, в котором были и вызов и ожидание, – взгляд, открыто приглашавший взять ее, – туго затягивал лассо похоти, накинутое на мои уши. Она явно призывала к действию, и, придя в себя от неожиданности, я ответил на ее призыв в лаконичной неспешной манере виргинского джентльмена, что, насколько я понимал (или тщеславно полагал), и полонило ее:
– Что ж, сладость моя, раз ты этого хочешь, я, пожалуй, мог бы погорячить тебе кровь под простынкой.
Она, естественно, не могла знать, как, сначала опасно замерев, снова заколотилось мое сердце. И выражения и акцент были лихо мною подобраны, но это лишь позабавило Лесли и явно помогло мне завоевать ее. Нарочито напыщенные обороты речи, которые я употреблял, валяясь рядом с Лесли на песке, вызывали у нее то взрывы смеха, то изумление. Дочь фабриканта пластмассовых изделий, только что окончившая колледж и из-за превратностей судьбы и войны не выезжавшая из Бруклина
Начало того воскресного дня сохранилось приятнейшим, хоть и потускневшим, воспоминанием среди множества других, потускневших с годами эпизодов. Кони-Айленд. Семьдесят девять градусов по Фаренгейту, [94] золотистый, искрящийся воздух. Запах сладкой кукурузы, яблок из марципана и тушеной капусты – и Софи, тянущая за рукав меня, а потом Натана, требующая, чтобы мы испробовали все самые дикие аттракционы, что мы и делали. Американские горы! Мы чуть не свернули себе шею, не однажды, а дважды прокатившись по «Мертвой петле», и еле стояли на ногах после страшного аттракциона «Хват», где железная рука выбросила гондолу с нами тремя в пространство и мы с криком понеслись по кругу, то и дело меняя орбиту. Софи получала не просто удовольствие от этих катаний, а нечто куда большее. Я никогда еще не видел, чтобы подобные развлечения вызывали у кого-либо – даже у ребенка – такое ликование, такой неподдельный ужас, такой простодушный, нутряной восторг. Она восклицала в упоении, прелестно вскрикивала от какого-то дикарского восторга, куда более сильного, чем сладостное чувство опасности. Софи хваталась за Натана, зарывалась головой в сгиб его руки и смеялась, и визжала до слез. Что до меня, то я ни в чем не уступал им до определенного момента: когда дело дошло до прыжка с парашютом с двухсотфутовой вышки, сохранившейся со времен Всемирной выставки 1939 года, я уперся: хотя это, наверно, было абсолютно безопасно, но у меня начинала кружиться голова при одном взгляде на вышку.
94
+25о Цельсия.
– Трусишка, Язвинка! – крикнула Софи и потянула меня за руку, но даже ее уговоры не заставили меня сдвинуться с места.
Слизывая с палочки мороженое-эскимо, я наблюдал, как Софи и Натан в своих старомодных одеждах становились все меньше и меньше по мере того, как их поднимали на канатах вверх, под вздувшийся на ветру тент; они помедлили наверху, задержались на душераздирающую, перехватывающую дух секунду – так бесконечное тиканье времени словно приостанавливается перед тем, как осужденный проваливается в разверзшийся люк и повисает на виселице, – и в свисте воздуха заскользили вниз, к земле. Крик Софи, пронесшийся над пляжем, кишевшим отдыхающими, вполне могли услышать далеко в море, на судах. Прыжок был для нее последней каплей опьянения, и она рассказывала о своих переживаниях, пока у нее не перехватило дух, и безжалостно издевалась надо мной за мою бесхребетность («Язвинка, ты просто не понимаешь, что такое веселье!»), шагая по доскам к пляжу, среди толкавшихся и пихавшихся костлявых, плотных, стройных, веснушчатых и пышных человеческих тел, участвовавших в этом причудливом спектакле.
За исключением Лесли Лапидас и Морти Хэйбера, остальные пять-шесть человек, лежавших на песке вокруг будки спасателя, были так же незнакомы Натану и Софи, как и мне. Морти – неуемно дружелюбный, рослый, волосатый, типичный спасатель – познакомил нас с тремя загорелыми молодыми людьми по имени Ирв, Шерли и Берт в плавках из ластекса и тремя очаровательными кругленькими, медвяно-загорелыми девушками, которых я стал называть Сандра, Шерли и затем – ах! – Лесли. Морти был более чем любезен, остальные же держались неуловимо отчужденно, даже враждебно (я, как южанин, тут же полез к ним с рукопожатиями, тогда как они явно к этому не привыкли и брали мою руку, точно скользкую рыбину), отчего мне стало определенно не по себе. Окинув взглядом компанию, я к тому же почувствовал и легкое, но подлинное смущение – такой я был тощий и от рождения бледный. Белокожий, как издольщик, с розовыми локтями и ободранными коленями, я чувствовал себя бледной немочью среди этих гладких, загорелых, словно обитатели Средиземноморья, тел, поблескивающих, как дельфины, под слоем загарного масла «Коппертон». Как я завидовал такой способности кожи, когда торс мог стать цвета мореного ореха.
Несколько пар очков в роговой оправе, общее направление разговора и разбросанные вокруг книги (в том числе «Функция оргазма») привели меня к выводу, что я нахожусь среди людей ученых, и я оказался прав. Все они либо только что окончили Бруклинский колледж, либо так или иначе были связаны с ним. Правда, Лесли училась в колледже Сары Лоурснс. Исключение она составляла и в том, что не была холодна ко мне, как все остальные. В смелом (по тем временам) белом нейлоновом купальном костюме – лифчике и трусиках, – обнажавшем, как я тотчас обнаружил при беглом взгляде, впервые увиденный мною в натуре женский пупок, только она – из всех, кому представил меня Морти Хэйбер, – окинула меня теплым, а не озадаченно-недоверчивым взглядом. Она улыбнулась, оглядела меня без утайки с ног до головы и поманила лапкой, предлагая сесть рядом. Она сильно вспотела на жарком солнце, и от тела ее исходил резкий мускусный запах, который мгновенно приковал меня к ней, как шмеля. Не в силах произнести ни слова, я смотрел на нее голодными глазами. Право же, передо мной была Мириам Букбайндер, предмет моей детской любви, превратившаяся в женщину с аппетитными, идеально пропорциональными формами. Груди ее были созданы для пиршества. Ложбинку между ними – таинственную прорезь, которой я никогда еще не видел так близко, – усеивали крошечные росинки. Мне хотелось зарыться носом в эту влажную пышную грудь еврейки и стенать от радости приобщения.
Затем, когда мы с Лесли разговорились (помнится, насчет литературы – после того как Натан весьма к месту вставил, что я писатель), я почувствовал, как срабатывает принцип притяжения противоположностей. Еврейку и гоя, точно магнитом, тянуло друг у другу. Ошибиться тут было невозможно – таким теплом почти сразу повеяло от нее, так стремительно и ощутимо возник ток взаимопонимания,
95
Крейн, Харт (1899 – 1932) – американский поэт.
То и дело прерывавшийся, зацикленный на одной теме, наш разговор озадачивал меня и в то же время пленял, а кроме того, он был предельно откровенен, и это было настолько для меня внове, что я почувствовал, как у меня горят уши – такого со мной не бывало с восьми лет. В общем и целом эта беседа пополняла мой жизненный опыт, она произвела на меня столь сильное впечатление, что в тот вечер, у себя в комнате, я по памяти дословно записал ее, – эти записи, выцветшие и пожелтевшие, я извлек сейчас из прошлого вместе с письмами отца. Хотя я дал себе слово не перегружать читателя чрезмерным обилием заметок, которые я в то лето в великом множестве набросал (это утомляет и отнимает время, а кроме того, указывает на спад в работе воображения), в данном случае я делаю исключение, вставляя в текст свою маленькую запись без всяких изменений в качестве достоверного образчика разговора, какой вели люди в 1947 году – году зарождения психоанализа в послевоенной Америке.
Девушка по имени Сандра: «Мой аналитик сказал, что моя способность передавать телу приказы из антагонистической стадии перешла в стадию благожелательную. Он сказал, это обычно означает, что аналитику придется преодолевать меньше барьеров и репрессий».
Долгое молчание. Слепящее солнце, чайки на фоне лазурного неба. На горизонте – перышко дыма. Чудесный день, ждущий своего гимна, вроде оды «К радости» Шиллера. Что же, черт подери, гнетет эту молодежь? В жизни не видал такого мрака, такого отчаяния, такой оцепенело-тупой серьезности. Наконец кто-то нарушает долгую тишину.»
Парень по имени Ирв: «Не пережимай по части благожелательности, Сандра. А то доктор Бронфман живо засадит в тебя свою пушку».
Никто не смеется.
Сандра: «Это не смешно, Ирвинг. Собственно, то, что ты сейчас сказал, – возмутительно. В способности человека передавать телу приказы нет ничего смешного.»
Снова надолго воцаряется тишина. Я совершенно оглушен. Ни разу в жизни не слыхал, чтобы в смешанном обществе употребляли такие слова. Как никогда не слышал и о способности передавать телу приказы. Я чувствую, как съеживается все мое пресвитерианское нутро. Эти люди чувствуют себя действительно совершенно раскрепощенными. Но если так, то почему же здесь царит такой мрак?
«А мой аналитик говорит, что способность передавать телу приказы – дело серьезное, независимо от того, делаешь ли ты это с чувством антагонизма или благожелательности. Она говорит, это свидетельство того, что ты не преодолел в себе эдипов комплекс.» Всё это произносит девчонка по имени Шэрли, не такая первоклассная, как Лесли, но с большими титьками. Как отмечал Т. Вольф, у еврейских девчонок потрясающе развиты груди. Но у всех девчонок, кроме Лесли, такой вид, будто они пришли на похороны. Вижу: Софи на самом краю песчаной площадки прислушивается к разговору. Чистое счастье, которым она вся светилась, катаясь на дурацких аттракционах, исчезло. Красивое лицо ее насуплено, помрачнело – она молчит. До чего же она хороша, даже в плохом настроении. Время от времени она бросает взгляд на Натана – словно хочет удостовериться, что он тут, – и снова сдвигает брови, а вокруг продолжается болтовня.
Говорят, что попало:
«Мой аналитик сказал, мне потому так трудно кончить, что у меня прегенитальная фиксация.» (Сандра).
«Девять месяцев я занимался психоанализом и только тогда понял, что хочу спать не с матерью, а с тетей Сэйди.» (Берт) (Легкий смешок.)
«До того, как я стала заниматься психоанализом, я была абсолютно фригидна, можете представить себе такое? А сейчас только и думаю, с кем бы переспать. Вильгельм Райх превратил меня в нимфоманку, я хочу сказать – у меня один секс в мозгах!»
Эти последние слова, которые произнесла Лесли, переворачиваясь на живот, так повлияли на мое либидо, что меня на всю жизнь перестали занимать слова «половое бессилие». Мною овладело не просто желание – меня поистине подхватил ураган похоти. Неужели Лесли не понимала, что сделала со мной своими речами, как эти ее бесценные откровенности пронзили острыми копьями бастион моих христианских принципов, требовавших воздержания и самоограничения? Меня охватило такое волнение, что весь залитый солнцем морской берег – купальщики, волны с белыми барашками, даже самолет, который гудел в небе, таща за собой полотнище: КАЖДЫЙ ВЕЧЕР СЕНСАЦИЯ НА БЕГАХ У АКВЕДУКА, – вдруг приобрел порнографическую окраску, словно увиденный сквозь мертвенно-голубой фильтр. Я не мог оторвать глаз от Лесли в ее новой позе – длинные загорелые ноги переходили в крепкие ягодицы, крупные, симметрично расположенные округлости, за которыми в свою очередь следовала выемка и снова подъем к медно-красной спине с легкой россыпью веснушек, гладкой, как у тюленя. Она, должно быть, догадывалась, что мне неодолимо захочется погладить эту спину (а то и ждала прикосновения моей потной ладони, которой я мысленно уже массировал ее прелестный зад), ибо вскоре повернул голову и спросила: