Выбор Софи
Шрифт:
До этой минуты Софи, надеясь на чудо, говорила себе, что, вполне возможно, авансы этой женщины безобидны, теперь же, когда Вильгельмина стояла так близко, все признаки снедавшей ее похоти: сначала прерывистое дыхание, потом краска, залившая, словно сыпью, по-скотски красивое лицо наполовину валькирии, наполовину низкопробной проститутки, – уже не оставляли сомнения в ее намерениях. Шелковые трусики – это была неуклюжая приманка. И в приступе странной веселости Софи подумала, что в этом психопатически упорядоченном доме с таким размеренным течением жизни несчастная женщина могла урвать для секса лишь несколько бесценных, незапрограммированных минут – и то мимоходом, стоя в нише за роялем, после завтрака, в промежутке, когда дети только что отбыли в гарнизонную школу, а дневные дела еще не начались. Все остальные часы дня – вплоть до последнего тик-така – были учтены, – так обстояло дело с отчаянными попытками урвать немного любви Сафо под крышей регламентированных СС.
– Schnell, schnell, meine S"usse! [210] –
Чудовище пригнулось к Софи, и она чуть не задохнулась в красной фланели и крашеных хной волосах – красноватом аду, пахнувшем французскими духами. Экономка трудилась как безумная. Она секунду-другую поводила своим жестким, липким языком вокруг уха Софи, быстро поласкала ее груди, крепко сжала ягодицы и, откинувшись с похотливым выражением, словно мукой исказившим ее лицо, принялась за более серьезное дело – рухнула на колени, крепко обхватив руками бедра Софи. «Nur nicht am Liebe weinen…» [211]
210
Скорей, скорей, моя сладость (нем.).
211
Никогда больше не плакать по любви… (нем.)
– Шведская кошечка… прелесть, – бормотала она. – Ах, bitte, [212] выше!
Софи решила несколько мгновений тому назад не сопротивляться и не протестовать – она как бы самозагипнотизировала себя и не чувствовала отвращения, в любом случае понимая, что беспомощна, как мошка с оборванными крылышками, – она покорно позволила экономке раздвинуть ей ноги, уткнуться своей мордой в нее и погрузить свой язык в сушь ее нутра, обезвоженного (тупо, не без удовлетворения подумала Софи) и лишенного животворных сил, как песок пустыни. Она качнулась на пятках и вяло, неспеша подняла руки, понимая, что экономка уже отчаянно орудует в себе – огненная грива ее, закрученная на бигуди, так и подпрыгивала под большим облетевшим маком.
212
Пожалуйста (нем.).
Внезапно с другого конца огромной комнаты донесся топот, дверь распахнулась, и голос Хесса позвал:
– Вильгельмина! Ты где? Фрау Хесс ждет тебя в спальне.
Комендант, который в это время должен был бы находиться в кабинете наверху, ненадолго нарушил свое расписание, и страх, который его неожиданное появление вызвало внизу, мгновенно передался Софи: она испугалась, что сейчас грохнется на пол вместе с судорожно вцепившейся в нее Вильгельминой… Несколько секунд потрясенная неожиданностью Вильгельмина стояла, застыв, точно парализованная; лицо ее искажал испуг. Затем наступило благословенное облегчение. Хесс снова крикнул, помолчал, тихо ругнулся и поспешно протопал к лестнице, ведущей в мансарду. А экономка, оторвавшись от Софи, рухнула в темноте на пол, точно тряпичная кукла.
Только немного спустя, уже поднимаясь по лестнице наверх, Софи почувствовала реакцию: ноги у нее обмякли как ватные, и она вынуждена была сесть. Силы оставили ее, и не только из-за атаки Вильгельмины – тут не было ничего нового: ее уже чуть не изнасиловала надзирательница несколько месяцев тому назад, вскоре после поступления в лагерь, – и не из-за слов обезумевшей экономки, попытавшейся обезопасить себя после того, как Хесс поднялся наверх. («Не вздумай рассказать коменданту, – прорычала она, а потом, прежде чем ринуться из комнаты, умоляюще повторила в припадке малодушного страха: – Он убьет нас обеих».) На миг Софи показалось, что эта ситуация каким-то образом дает ей возможность держать экономку в руках. Если… если, конечно (от этой второй мысли у нее перехватило дыхание, и она дрожа, опустилась на ступеньки), эта преступница, осужденная за подлог и приобретшая такую власть в доме, не решит отомстить Софи за то, что ей не удалось довести дело до конца, и, не добившись удовлетворения своей похоти, не перейдет от любви к ненависти и не кинется к коменданту с доносом (например, сказав, что Софи приставала к ней), чем разобьет на мелкие кусочки хрупкие надежды Софи на будущее. Зная, как ненавидит Хесс гомосексуалистов, Софи понимала, что ее ждет, если будет сфабрикована подобная версия, и вдруг почувствовала – это чувство было знакомо всем ее товарищам по заключению, работавшим в доме и задыхавшимся от страха в этом преддверии ада, – как смертоносная игла вонзается ей в сердце.
Сжавшись в комок, она пригнулась и зарылась лицом в ладони. Столько мыслей роилось у нее в голове, вызывая невыносимую тревогу. Улучшились ли ее шансы теперь, после истории с Вильгельминой, или же она оказалась в еще большей опасности? Софи не знала. Звук горна – пронзительный, певучий, в си-бемоль миноре, всякий раз напоминавший Софи о полузабытом, жалобно-печальном, нестройном аккорде из «Тангейзера», – разорвал утреннюю тишину,
Задохнувшись от подъема, Софи добралась до площадки, находившейся под мансардой коменданта, где из приоткрытого окна снова виден был голый плац на западе, спускающийся к унылой куще тополей, за которой однообразной чередой тянулись бесчисленные товарные вагоны, покрытые пылью Сербии и венгерских степей. Пока она сражалась с Вильгельминой, охранники распахнули двери вагонов, и теперь новые сотни обреченных путешественников из Греции заполняли платформу. Хотя Софи и спешила, она не могла не задержаться и, снедаемая ужасом и болезненным любопытством, с минуту смотрела на этих людей. Тополя и свора эсэсовцев заслоняли большую часть картины. Софи не могла разглядеть лица греческих евреев. Не могла она сказать и как они были одеты – в основном во что-то тускло-серое. Но на платформе вспыхивали и мелькали и другие краски – зеленые, и голубые, и красные, то тут, то там вдруг заклубится и расцветет что-то яркое, средиземноморское, пронзая ее острой тоской по этой стране, которой она никогда не видела, разве что на картинках в книжках да в мечтах, и Софи пришел на память детский стишок, который она выучила еще в монастырской школе: тощая сестра Барбара нараспев читала его на своем забавном французском языке с перекатами славянского акцента:
^O gue les ^iles de la Gr`ece sont belles!^O contempler la mer `a l’hombre d’un haut figuieret `ecouter tout autour les cris des hirondellesvoltigeant dans l’azur parmi les olivlers! [213]Софи казалось, что она уже давно привыкла к запаху – во всяком случае, примирилась с ним. Но в тот день сладковатый, тлетворный запах горящей плоти впервые ударил ей в нос сильным, резким зловонием бойни; это так на нее подействовало, что перед ее глазами все поплыло и толпа на отдаленной платформе – в последний раз показавшаяся ей издалека гурьбой селян, пришедших на деревенский праздник, – исчезла в тумане. С возрастающим ужасом и отвращением Софи невольно прижала кончики пальцев к губам.
213
(франц.) Перевод Е. Николаевской.
Тогда одновременно с осознанием того, откуда Бронек добыл инжир, ягодная масса горечью подкатила к ее горлу и выплеснулась, пенясь, на пол ей под ноги. Софи со стоном уткнулась головой в стену. Она долго стояла у окна, тяжело дыша и сдерживая позывы рвоты. Затем, еле передвигая ослабевшие ноги, она бочком обогнула блевотину и упала на четвереньки на плиты пола, раздираемая горем, терзаясь своей отьединенностью и чувством утраты, какого она еще не испытывала.
Я никогда не забуду ее рассказа об этой минуте: она вдруг поняла, что не может вспомнить собственного имени.
– О боже, помоги мне! – громко произнесла она. – Я не знаю, кто я!
Она не сразу поднялась, продолжая стоять на четвереньках и дрожа словно от арктического холода.
Часы-кукушка в спальне лунолицей дочки Эмми, находившейся всего в нескольких шагах от Софи, прокуковали, точно оглашенные, восемь раз. «Отстают по крайней мере на пять минут», – сосредоточенно, не без интереса и странного чувства удовлетворения подумала Софи. И она медленно поднялась во весь рост и пошла наверх по последнему маршу лестницы, в прихожую, где единственным украшением были фотографии Геббельса и Гиммлера, висевшие на стене, и – еще выше, к приоткрытой двери в мансарду с вырезанным по притолоке священным девизом братства: «В моей преданности – моя честь», за которой в своем орлином гнезде, под изображением своего властелина и спасителя, ждал ее Хесс, – ждал в этом холостяцком убежище с побеленными стенами такой незапятнанной чистоты, что Софи, с трудом державшейся на ногах, показалось при свете сияющего осеннего утра, будто сами стены источают слепяще белый, поистине сакраментальный свет.