Выбор
Шрифт:
Ему надо было подняться немедля. Ему надо было молниеносно вскочить на кровати, чтобы предупредить чудовищное, нечеловеческое преступление, что готовилось произойти здесь с ним, но мутная дьявольская сила сдавила его в колоду, и он не смог даже шелохнуться, перевести дыхание.
Когда же наконец, как в обморочном переоборении, с ватным, застревающим криком: "Кто здесь?" - он рванулся на постели, ожидая увидеть у изголовья человека и подробно разглядеть его безглазое, безгубое лицо, в номере никого не было. Везде шуршал ночной сумрак. И, придвинутая к изголовью его кровати, пусто темнела чья-то вторая кровать. И ползли тени по углам клубящимся туманом...
"Слава богу, это только приснилось мне, - весь облитый потом, подумал Васильев, сознавая, что во сне видел второй сон, который был продолжением чьей-то всплывшей из памяти фразы, не имеющей никакой связи с маленьким бело-розовым городком, его стенами древних крепостей, радостными облаками
Но тогда, очень и очень давно, была зима, непроглядные бураны, заносы на трамвайных линиях, жесточайшая стужа, а он томительно подолгу ждал ее вечерами возле деревянных ворот, космато залепленных многодневной метелью, часами мерз на углу в переулке, который из конца в конец сумеречно синел огромными сугробами, и сыпалась, сверкала изморозь в конусах света фонарей. Она, улыбаясь ему, сияя глазами, выходила в белой меховой шапке из дома, царственно брала его за руку, и они бежали по красным квадратам окон своего заснеженного переулка, добегали до Шлюзовой набережной, окутанной морозным паром, потом катались на заледенелых дорожках вдоль тротуаров близ маленьких магазинов и угловой аптеки на Зацепе, всегда изнутри ярко желтеющей мерзлыми стеклами, обросшими сплошь алмазно переливающимся инеем.
Он помнил, как в этой игре она останавливалась перед ним, по-мальчишески
– Ты разбегись и попробуй на одной ноге. Ужасно хорошо! Или я разбегусь, а ты стань в конце дорожки, чтоб я не упала!
И он ловил ее в конце дорожки, а она как бы в безгрешной игре весело падала, разбежавшись, прокатясь по льду, ему в объятия, хваталась за его плечи, пар их дыхания смешивался, и он чувствовал под пальто ее грудь упругими бугорками.
Раз в конце ледяной полоски, под самыми окнами аптеки, она с разбегу столкнулась с его грудью как-то особенно плотно, и, вся отжимаясь, закинув голову, прикусила губы, а он тогда с туманным головокружением прошептал ей нечто отчаянное и нежное и испугался ее гнева, впервые в этой игре увидев, как исчезало смеющееся выражение на ее лице.
– Да? - пряча подбородок в мех воротника, переспросила она, в то же время ее глаза увеличивались, расширялись, росли, в них блестящими запятыми стояло удивление. - Ты? Меня? Любишь?
До сих пор он до конца не мог объяснить причину той решительности Маши, почему она так вызывающе откинула нагретый дыханием мех воротника и подставила ему улыбающийся рот, говоря прерывающимся шепотом:
– Хорошо. Я согласна. Ты умеешь?
Он наклонился к ее поднятому в ожидании лицу, поцеловал робко и неуклюже влагу ее раздвинутых губ, а она с легкой капризной гримаской сказала еле слышно: "Я замерзла почему-то", - и, поеживаясь, попросила проводить ее домой.
В молчании они дошли до освещенных фонарем ворот, забитых снегом, и здесь, не прощаясь, ничего не объясняя, она рукой в варежке потянула его во двор своего дома. Он послушно пошел за ней, и только у двери на втором этаже она зашептала, что мама из театра придет поздно, в квартире же по коридору надо идти на цыпочках, тихонько-тихонько, чтобы, упаси боже, какой-нибудь дурацкий велосипед или глупое корыто соседей плечом не задеть. Она осторожно открыла дверь английским ключом. И, оглядываясь с озорной таинственностью, приложив палец к губам, вскользнула первой в напитанную теплом печей полутьму коридора общей квартиры, по которому они воровски добрались до двери ее комнаты. И тут, вторично щелкнув замочком, она втянула его в сплошную душистую темень, почти горячую с мороза, приятно повеявшую по лицу запахом духов, сладкой ковровой пыли.
– Раздевайся, - приказала она шепотом.
И тотчас вспыхнул свет в середине большого розовато-лимонного абажура, низко висевшего над столом, покрытым красной бархатной скатертью, и он в первый раз увидел эту удивительную комнату, где она жила с матерью, актрисой московского театра. Все было здесь уютно, старинно, мягко, на полу лежал толстый ковер, пленительно поблескивала фарфоровая посуда за узорчатым стеклом буфета, и необыкновенной величины овальное зеркало висело меж темноватых картин на стене, отражало в своих манящих просторах туалетный столик (заваленный разнообразными флакончиками, костяными щеточками, пудреницами), приоткрытый книжный шкаф и половину широкой софы, зеленеющей бархатом, где удобно и как-то по-восточному покоились плюшевые подушки с лохматыми кисточками.
– А я вот здесь лежу, читаю и думаю, - сказала она, перехватив его взгляд, и с тихим смехом упала спиной на софу, свесив ноги, болтая неснятыми ботами. - Помоги же мне, - приказала она негромко и подозвала возбужденными глазами, осветившими его прихотью королевской власти. - Расстегни, пожалуйста, и сними боты, если ты рыцарь. Да не так, не так это надо делать, ты порвешь застежки, неловкий какой! - сейчас же проговорила она и капризно оттолкнула его. - Уходи немедленно, вот туда в кресло. Сиди и пока не смотри на меня. Возьми альбом, вон там на тумбочке. Он интересный, там всякие забавные актеры и актрисы двадцатых годов, с кем мама когда-то начинала. Все надутые какие-то и очень серьезные, как будто все на Луну улетать собрались...
И он неловко утонул в кресле, чувствуя, что не может перебороть дрожь, сбивающую дыхание, взял с тумбочки увесистый, в бархатной отделке альбом, сурово звякнувший серебряной застежкой. Он наугад развернул альбом на коленях, смутно различил на добротных листах прочный глянец с золотым тиснением фотографий - солидные, бородатые, чистоплотно бритые лица, старинные сюртуки, белые бабочки под высокомерными подбородками, внушительные, дородные фигуры мужчин и женщин в буденновских шлемах на фоне неубранных декораций.
Туманно и невнимательно он глядел на фотографии и в те секунды, завороженно подчиняясь ей, опасался пошевелиться, взглянуть на нее, случайно увидеть, что она делает за туалетным столиком, а когда, наконец, услышал голос: "Пожалуйста, теперь можешь смотреть" и поднял голову, она подошла к нему, чуточку улыбаясь, уже успев что-то женское, колдовское сделать у столика: глаза стали еще больше, страшнее, загадочнее, мохнатые ресницы чернее. Он смотрел ей в глаза, ослепленный, а она продолжала улыбаться, проникая взглядом в глубину его зрачков, словно спрашивала этой длительной улыбкой: "Ну, что, правда, я красива?"