Выдуманный Жучок
Шрифт:
— Он просто забыл, — сказала мама, — а вдруг в следующий раз он забудет что-то гораздо более важное?
— Хороший врач никогда не станет на коллегу валить, — согласилась бабушка Насти.
Это было очень печальное возвращение в больницу. Я только начала ходить в кружок классического танца. А теперь моему партнёру дадут кого-то другого, а я буду танцевать одна. До Нового года ещё три недели, но нам явно было не вылезти домой до праздника.
Конечно, старый шунт мне убрали, но в жидкости, той самой, которой так много в моей голове, и которую перекачивает шунт, была инфекция. Значит, новый шунт ставить нельзя,
А я на всё это время — квартирант палаты интенсивной терапии или интенсивки. И мамуля со мной — кормить меня, читать мне книги, отнимать DVD-проигрыватель с мультиками, чтобы я не уставала, и, само собой, спать на стульях. Взрослых кроватей в интенсивке нет. Целый день мне было жаль себя, а ночью — маму, свернувшуюся клубком на стульях.
Иногда у неё падала подушка — свернутый в узел белый халат, и она подскакивала с криком: «Таша, котлеты сгорели!»
Но я даже не улыбалась. Мне всё время хотелось плакать. Лампочка в интенсивке слабенькая, еле горит. Тося приходит делать уколы со своей настольной лампой. Утро зимнее и так тёмное, а у нас в палате с мутными окнами как будто всё время ночь…
С наружным шунтом ни прогуляться по коридору, ни душ принять. Не мыться — это мучение. Одежда кажется противной, до грязных волос не хочется дотрагиваться. У меня болит живот от антибиотиков, а во рту почему-то всё время горько. Гора лекарств на тумбочке растёт. Мама уже перестала со мной разговаривать просто так. Только по поводу лечения:
— Открой рот. Запей. Теперь это. Не раскусывай, оно горькое! Я же говорила — не раскусывай! Теперь вот морщишься… Терпи, до еды ещё час.
А мне и не хочется еды. Никакой. Ни больничной манной каши с комками и пенками, ни куриного бульона, который приносит бабушка, ни даже папиных шоколадных конфет, которые тайком от врачей мама проносит в карманах халата.
И соседи мне на этот раз достались невесёлые. С левой стороны — почти прозрачная шестилетняя девочка Настя. У неё плохи, очень плохи дела с химиотерапией. Ничего не помогает. С Настей лежит бабушка, но Настя каждый день с утра до вечера горестно плачет, сжимая крошечные кулачки:
— Домой хочу! К маме! К маме! Домой!
И мама, и папа у Насти работают, лекарства ведь стоят очень дорого. Но Настя ничего не хочет знать.
— Домой хочу! Домой хочу!
— Бедная девочка, — прошептала моя мама, когда мы только легли в интенсивку.
Но через две ночи непрерывного нытья: «Домой хочу!» мама шептала: «Я больше не могу» и морщилась, как от зубной боли. А я засовывала поглубже наушники от плеера.
Соседи с правой стороны — не лучше. Молодая мама с полуторагодовалой девочкой. У малышки тоже рак, но лечению поддаётся. Зато сама мама или курит на улице, или жалуется на жизнь. Она жалуется и моей маме, и мне, и прозрачной Насте, когда её везут мимо на инвалидном кресле:
— Как мне всё надоело… Видеть всё это не могу… Как я замучилась…
Она жалуется даже своей дочке:
— Как же ты мне надоела… Видеть тебя больше не могу.
Моя мама сначала делала мне страшные глаза, мол, как можно так с ребёнком говорить? А потом мы обнаружили, что малышка в ответ только радостно улыбается. Она не понимает, что говорит её мать! Какое счастье! А когда её мама хватается за голову, девочка смеется. Наверное, думает, что это весёлая игра.
«Как я ей завидую, — подумала я однажды, — я тоже не хочу ничего понимать».
Прошло три дня, хотя мне казалось — целая неделя. Как-то раз открывается дверь, и я слышу знакомый голос.
— Здравствуйте! Как у вас тут темно! Хорошо, что мы новую лампочку прихватили. Мы на «химию» на две недели и много вязать будем. А в такой темноте глаза сломать можно.
— Вот и встретились, — невесело улыбнулась моя мама.
А я подскочила на кровати.
— Анька!
Моя подруга зашла в палату, глянула на колбу с жидкостью, на мою маму, разглаживающую на коленях халат, и говорит своей:
— Зря мы с тобой вязание взяли и лампочку. Не будет у меня времени вязать.
Моя мама немножко выпрямилась, а в палате и без новой лампочки светлее стало.
Длинный-длинный Новый год
— Знаешь, а я Серому отказала, — прошептала Аня, — он предлагал мне в Грецию ехать.
— Когда?!
— Когда выздоровеем.
— Почему отказала?
— Да ну… Я больше север люблю. Я хотела бы в Швецию поехать. Там музей Астрид Лингрен. Муми-тролли всякие.
Я киваю и делаю вид, что верю. На самом деле, понятно: Серому десять лет. Он на четыре года младше, разве это ухажёр? Хотя я с удовольствием помечтала бы о поездке в Грецию хоть с вахтёршей Галюхой, вечно опухшей и сердитой. Подальше от декабрьских морозов.
Ане сделали двухнедельный курс химиотерапии, но почему-то никак не выписывают. А мне и наружный шунт убрали, и новый поставили, но после операции ещё десять дней отлежать положено. Вот мы и «лежим».
Мы спрятались у Галюхи в каморке на первом этаже. Сама вахтёрша, толстая, в синем халате спит, повернувшись к нам спиной.
Мы сидим за её столиком, зажгли спонсорскую свечку с логотипом на немецком языке и заварили в стаканах фруктовый чай из пакетиков. Только сильный привкус ананаса и манго может перебить тухловатый запах больничной воды.
— Мы, — говорю, — Ань, древнегреческие боги. Я — Гера, жена Зевса. А ты — Арахна.
— Как паук? — поморщилась Аня.
— Да нет. Такая мастерица была, вязала хорошо. Тьфу, она же не бог. Ладно, тогда будешь Афиной. Это дочь Геры и Зевса. А Галюха — это Зевс, мы с тобой его усыпили и теперь хотим как-нибудь нахулиганить. Эти греческие боги всё время как-то хулиганили.
— Как?
— Ну, давай превратим ночь в день! Представляешь, только Тося оливье по тарелкам разложила, только мамы по пластиковым стаканам шампанское разлили, а тут хоп! И день!