Выдумщик
Шрифт:
«Ход конем» сделал Чупахин. Однажды, когда я выбежал с кухни, он оказался рядом, словно ждал. И покатился, как колобок, рядом. «Купаться?» – «Да!» – «А эти, гляди, не идут!» – усмехнулся он. Движения их уже были замедленными. Его племянник Лёнька стоял, держась за корону белого шахматного короля, направив на нас счастливый, но неподвижный взгляд.
– Разрешите доложить! Всё путем! – язык у Феки заплетался, но – плел.
Чупахин вдруг схватил высокую королеву за горло и поднял. Фигуры оказались полыми и без дна – иначе бы их было и не
– Ну что, старый фармазонщик? – усмехнулся он. – Все в «куклы» играешь? Боишься квалификацию потерять? Вы бы хоть на пляски сходили!
И укатился. Я, честно говоря, остолбенел. Куклы? Лихорадочно соображал. «Кукла» – воровской термин: когда снаружи одно, а внутри – другое. Королева – «кукла»!
Фека вцепился в меня.
– Сдал, да?
Надо парировать удар.
– Ты сам прокололся, чудила! Не просек! – я кивнул в сторону Чупахина, который удалялся по аллее, попадая то в свет, то в тень. Фека застыл.
– То-то я гляжу, ботает грамотно! – произнес восхищенно.
У каждого радость – своя.
– Тогда кумекай – зачем пригласили тебя!
– На пляски, что ли, Лёньку отвести? – произнес друг деловито.
– Точно! – и я умчался.
Именно в этот, последний день, я назначил, наконец, ей свидание. Специально просчитал так, чтобы глубоко не влипать. Я все же бултыхнулся рядом с ней, и мы договорились. Свидание, честно, прошло так себе: мы полночи боролись с ней на осыпающемся глиняном склоне. Меня отвлекали, видимо, угрызения совести, лишая уверенности. Я все представлял, как Фека, один, тащит тяжелого, словно памятник, Лёньку. Душой был там. И телом, видимо, тоже. Лучше было бы Лёньку волочить! Расстались с ней сухо. Но зато – только мой физический (и, видимо, моральный) облик Чупахин одобрил:
– Вот ты, Валерка, отлично отдохнул, молодец! А вы, шахматисты… – Чупахин насмешливо глянул на них. – Словно и не отдыхали.
Лёня виновато вздохнул.
– Работали! – хмуро проговорил Фека.
3
Батя мой, как-то не особо заморачиваясь неинтересными проблемами, «творил свои сорта» в Суйде под Гатчиной – и вдруг до него донеслось, и он примчался.
– Алевтина! Валерка что – больной?
– Спохватился! – усмехнулась мать.
– Давай в Суйду его возьму, отдохнет!
– После Сочи – что ему твоя Суйда? Картошку окучивать? Внуку академика?
Я смутился.
– Я готов.
Хоть в тундру – лишь бы не обидеть никого. Тем более – родителей. И батя мне сразу же, в день приезда в Суйду, заявил (любил яркие идеи), что именно здесь, в старом здании, единственном сохранившемся из имения Ганнибала, где находился теперь отцовский кабинет, был зачат Пушкин! По датам все сходится! «Шутоломный» – как говорила о нем бабушка. Решил батя заняться просвещением сына. Шестнадцать! Уже пора. Фантазер еще тот. Весь в меня. Но с того ли начал? Я был полон иронии.
Однако он уже забыл про меня и жадно поглядывал на стол свой с бумагами.
– Чего делать тебе? – приостановившись, спросил. – Ну… в кино сходи!
И зарылся в очередную статью.
Кино? Тут он обмишурился как педагог. Кино никто не смотрел. «Кина не надо! Ты свет гаси!» И темный зал прерывисто задышал. Считают, видимо, что раз они трудятся, имеют право и отдохнуть. С размахом! Рук! И ног. Шорохи, шепоты: «Не надо!» – «Да подожди ты! Дай я сама!» Кто-нибудь, интересно, смотрел на экран? Совсем теряли стыд – к моему восторгу… Интересное кино!
Вернулся я оживленный. Батя на минуту переключился на меня:
– Ну что? Поживешь?
– Да!
– Тогда, может, и поработаешь тут? – обрадовался он.
– Можно, – согласился я.
Кто работает, тот – живет!
И вот я в конюшне. И ароматы – пьянят! Как будто я тут родился! Или, во всяком случае, был зачат. Как бередят организм запахи прелой упряжи, навоза – словно это было первое, что я вдохнул. Советовал бы парфюмерам сюда заглянуть. Кони гулко бьют копытами в стенки, косятся глазом, тяжко вздыхают: запрягать пришел? Едкий запах их пота, сладкий аромат сена… Рай!
Конюх устроил себе ложе в крайнем стойле – седла, чересседельники, хомуты и прочая мягкая кожаная утварь, брошенная на сено. Одно из уютнейших виденных мной помещений. Живут люди! Разумеется, хозяин лежал, развалясь, одна нога (в кожаном сапоге) привольно вытянута, другая поджата. Кнутом (кожей обмотана и ручка) он похлопывал по ладони. Властелин!
– Чего тебе? А-а. Директоров сынок. Запрягать, что ли?
– Да! – глаза мои, видимо, сияли.
Он надел на плечо хомут, взял чересседельник и остальную упряжь.
– Нравится тебе тут?
– Да!
Он кивнул удовлетворенно. Подошел к высокой белой кобыле с таинственной кличкой Инкакая. Такая вот Инкакая. Белая и могучая. Кося взглядом, попятилась.
– Стоять! – он надел ей через уши кожаную уздечку. – Подури тут мне! – вставил между желтых ее зубов в нежный рот с большим языком цилиндрическую железку, прищелкнул и, не оборачиваясь, повел кобылу за собой. Та послушно шла, стуча копытами по мягкому дереву и шумно вздыхая. Директорский тарантас стоял, выкинув вперед оглобли. Конюх, покрикивая, впятил кобылу между оглобель, хвостом к тарантасу, кинул на ее хребет чересседельник.
– Ну – запрягай! – он с усмешкой протянул мне хомут.
– А… – я застыл.
– Ну, тогда смотри!
Теперь я умею запрягать лошадь (и, надеюсь, не только лошадь, но и саму жизнь). Хомут, оказывается, напяливается на голову лошади, а потом и на шею, низом вверх, и только потом переворачивается в рабочее состояние.
Отец, хоть и директор селекционной станции, запросто вышел к не запряженному еще экипажу (такой человек) и азартно поучаствовал в процессе, затянув подпругу, упершись в хомут ногой, что сделало вдруг все сооружение, включая оглобли, натянутым как надо, похожим на планер – сейчас полетим! И даже кобыла, словно приобретя крылья, зацокала нетерпеливо копытами и заржала. Отец сел в тарантас (он слегка накренился), протянул руку мне.