Выездной !
Шрифт:
Настурция нахохлилась: не понять Мордасова ни в жизнь. На черта ему горн? Бульдозеристу бутылку? Из-за обломка невесть чего. Цвет ногтей получился знатный, так и ест глаза и удлиняет пальцы, подчеркивая их тонкость.
– Зачем тебе горн?
– Настурция любовалась пальцами, от восторга распирало - хотелось говорить и говорить, обратить внимание Мордасова на свои распрекрасные, ухоженные руки и тем усовестить его, думающего о несусветном - горн в дом!
– когда жизнь так коротка и так редко случается, чтоб лак пришелся в масть.
– Зачем тебе горн?
– Теперь Настурция любовалась ногами, обтянутыми черными чулками, и втемяшивала себе клятвенно, что Рыжухиной дочери таких колготок не видать хоть умри. Пусть у Настурции этого товара скопится - потолок подпирай.
Мордасов намазал
– Зачем горн? Зачем?.. Лопай. Святая душа, ни памяти, ни трепета прожитых лет. Одними прикосновениями живешь. Горн для меня символ, поняла? Вроде креста церковного, символ мученичества может тысяч и тысяч, может мильона, а для тебя труба дудельная и более ничего. Замуж тебе пора, Настурция.
Притыку расцветило розовостью.
– Пора.
Про мученичество слушать не хотелось, было и прошло, да и с ней, не с ее близкими, чего теперь, люди приврать здоровы, преувеличат, раздуют... Каждому собственное неудобство и есть кара нестерпимая, Настурции при ее статях да красах время коротать за пыльными стеклами комка, вроде рыбки в немытой молочной бутылке, где на самом донышке вода, разве не мученичество?
– Замуж...
– робко обронила Притыка, - где же взять такого, чтоб...
Мордасов купался в собственных рассуждениях, и его распирало, но не от восторга - ему светиться изнутри особых поводов не имелось - а от нахлынувшего ощущения всеобщей исторической обусловленности и еще от осознания, что и впрямь бронзовый пионер понавидался в своей жизни, не дай тебе господи, и рыжухиной дщери - альковной воительнице - не снилось, хоть все угрюмо веровали: ее путь по жизни и есть знаменитые огонь, вода и медные трубы... В товарных вагонах, в теплушках, сколоченных по виду до Рождества Христова, на запасных станционных путях пережидали отправки люди, а точнее тени, отпечатки существ, из жизни выдернутые без объяснений и знавшие наверняка, попал в жернова - выскочить не моги. Мордасов детячьими глазами рассматривал серую копошащуюся массу, сбившуюся к черной дыре, образованной сдвинутой вбок вагонной дверью, измалеванной краской, исчерченной мелом похабщины и норовил взгляд просунуть между ног конвоира и углянуть, что за люд такой тысячеротно дышит во тьме вагона.
Паровоз вдалеке тоскливо пускал дым к серым небесам, поперхивал сиплым гудком, дрожь, будто от натянутого кашля пробегала по вагонам, лязгая сцепками, дверь дощатую закрывали, набрасывали заржавленную по диагонали тянущуюся железяку и состав трогался; Мордасов маленький подолгу провожал красноглазый хвост состава, пока дьявольские зенки не скрывались за поворотом и сладкие ощущения далеких мест и неизвестных укладов жизни в смеси с дорожной всячиной сосали под ложечкой; пионер Гриша устремлял горн к высям заоблачным и дудел, дудел, немым приветом провожая случайно застрявших на станции, и Мордасов понуро брел домой и сбивчиво шептал бабке, что на путях опять видел без счета дядек в вагонах, и бабка молча крестилась, и расширенные глаза святых в красном углу напоминали глаза, иногда мелькающие в глубине теплушек и Мордасов подозревал, что есть тайная связь между длиннолицыми, изможденными людьми на иконах и теми, кому вслед приветно и деловито дудел бронзовый пионер, и связь эта нерасторжима; с тех еще пор поселился страх в душе мальчика, изламывая, изъедая душу, превращая Мордасова незаметно шаг за шагом в того, кем он стал.
После работы Шпындро заехал в придворный гастроном поблизости от дома с западными календарями и мелкими подношениями директору, в покровительстве коего сейчас нужды не было. Полумрак, сутолока, все раздражало в торговом зале, перед броском за бугор терпежу не хватало. Магазин, полный чавкающей под ногами жижей, непотребными консервами, хамством, ухмылками продавщиц, довольных недавней - скрытой от посторонних глаз - дележкой в подсобках, встречал обыденной пустотой прилавков и такой же пустотой глаз стоящих в очередях. Шпындро дал ознакомительный круг. Голяк, ничего... На овощном прилавке торговали бананами. Неприметная, до прозрачности молодая женщина скользнула взглядом по желтым гроздьям, потянула сопливого мальчугана, рвавшегося к громоздящейся сладкой желтизне в сторону. У Шпындро дом ломился снедью
Мать тащила от прилавка, сын к ящикам, прибывшим издалека; тонкая ручонка превзошла силой; продавщица лениво, с брезгливостью наблюдала за разыгравшимся противоборством. Малыш победил: мать, пряча глаза, выдавила под прокурорским взором продавшицы:
– Два взвесьте...
– Чего два?
– Продавщица щадить не желала.
– Два кило?
– Два банана, - женщина погладила голову сына и сжала губы, глаза ее заледенели решимостью крайнего отчаяния и загнанности. Продавщица взвесила два банана, женщина заплатила и мальчик вцепился в заморские плоды.
Шпындро купил буханку рижского, на выходе снова налетел на пару мать с сыном. Мальчик жадно глотал, вымазал щеки и губы липкой тюрей подгнившего плода.
Завтра вечером Шпындро улетал года на три, а если повезет, лет на пять. Завтра он очутится вне пределов досягаемости раздражающе нелепых картин и твердокаменных буханок.
Вечером, после сытного ужина, наблюдая за упаковкой вещей, за беготней жены, Шпындро размягчился. Обрывки впечатлений дней прошедших и событий недавних копошились, не давая избавления перевозбужденному мозгу. И не вспомнить, где и кто убеждал, может ложно, может искренне: куда б человек не уезжал, приезжает к себе, страна прибытия - он сам. Мелкий и пакостный оказывается в стране мелкой, в окружении людей пакостных; великодушный и честный - в стране открытой и великой. Место жительства не во вне, а внутри каждого. А еще Шпындро восторгался наступившим и неискренне жалел всех, кто остается: Колодца и Настурцию, Крупнякова и Филина, жертву смешной романтичности Кругова... все они, как фигурки карусели, все крутятся вокруг Шпындро, он - ось, они - вертящиеся лошадки, верблюды, ослы и теперь примутся ожидать его возвращения. Отъезд переводил Шпындро в другую категорию, перекрашивал краской избранности. А еще неожиданно вынырнул из памяти Гущин, тож возможный конкурент, не такой как Кругов, но все ж... вспомнилось, как на собрании годичной давности Шпындро долдонил, добивал Гущина...
Уронил достоинство советского человека...
Гущин прошлой весной влип в картинно фламандском городке, среди каналов, забитых катерами, яликами и яхтами. Трое мужчин били женщину. Вмешался Гущин. Двоих уложил, третий Гущина швырнул оземь. Прибыла полиция - участок, бумаги, подписи, известили посольство. Гущина отозвали. Вдруг арканили? Уязвим стал Гущин, вдруг склонят к...
Уронил... достоинство... не оправдал...
Шпындро послушно обличал, как все с фанерной трибуны, не веря в праведность своего гнева и подогревая его. Может и переусердствовал, даже Филин - тогда в расцвете могущества - выныривая из клубов беломорного дыма, покривил губы: ну ты, брат, того, перебрал в затаптывании, думаешь в таких делах перебора не случается?..
...Уронил... достоинство...
Шпындро достоинство никогда не ронял, в кармане лежали два билета, меньше суток осталось до вылета в страну назначения.
Фарфоровый пастушок благостно свистел в бархатной тиши вылизанной гостиной, сжимая свирель, примостившись у ног сытой буренки.
– Сколько ж ты отдала за пастуха?
– Неожиданно уточнил Шпындро.
Жена забыла первоначальную ложь, отъезд вымел несущественное, Аркадьева бухнула, не подумав:
– Нисколько! Крупняков подарил.
Шпындро знал, что Крупняков так просто ничего не дарит, но сейчас ложь жены и обстоятельства, предшествующие подарку уже значения не имели. Шпындро накрепко затвердил: нельзя выиграть в главном, не поступившись в мелочах.
Факт отъезда предшествующее перечеркивал, открывал белый лист и не оставлял места хандре. Шпындро умел радоваться предстоящему: сознательно воскрешал дрожью окатывающие картины походов на овощные базы, унылых ездок в колхозы, гэобразных женщин, в три погибели согнувшихся на картофельных полях, ранние вставания ни свет ни заря зимой в лютый мороз, когда до начала работы приходилось добираться на курсы языка в заводском клубе постройки неудобного Мельникова. Худшее осталось позади, впереди тихие радости пребывания в местах ласковых: кто не отведал - не расскажешь, кто вкусил - и сам знает что почем.