Выигрывать надо уметь (сборник)
Шрифт:
Попадались в дневнике страницы, где Мазулина прибегала и к чисто дневниковому стилю, отмечала события как бы для памяти, чтобы ничего не стерлось временем…
«Сегодня он пришел с цветами. Безмерная радость охватила меня, и я готова была сделать для него все, что угодно. Он заверял меня, что тоже счастлив со мной. Как мне хотелось бы, чтобы это было действительно так. Случайно увидев в толпе человека в голубом клетчатом костюме, я осознала вдруг, что сердце мое учащенно бьется. И, только придя на работу, поняла, в чем дело, – у Вани такой же костюм».
Были и другие записи, более откровенные или, лучше сказать, сокровенные, поскольку Мазулина, почувствовав
Напряженная внутренняя жизнь не могла не повлиять на Мазулину. Она стала, как никогда, изысканной, четкий стук ее каблучков приобрел волнующий ритм, кружева, казалось, были не просто накрахмалены, они словно были сотканы из чего-то живого. А лицо ее сделалось действительно одухотворенным, глаза излучали свет, и человек, неосторожно заглянувший в них, некоторое время не мог прийти в себя, будто заглянул в собственную молодость, в ту самую, единственную лунную ночь, когда запах сирени и запах духов…
Ну и так далее.
Конечно, записи были наивны, первые страницы кто-то мог бы назвать глуповатыми, а то и пошловатыми. Кое-где встречались откровенные пересказы индийских фильмов, но, увлекшись и разохотившись, Мазулина обрела такой сильный и ясный стиль, такую убедительность, изощренность воображения, придумывала такое изобилие самых возвышенных и срамных подробностей, что ее страницы могли бы потягаться с лучшими образцами лирической прозы девятнадцатого, а то и восемнадцатого века. Человек, прочитавший мазулинские страницы, содрогнулся бы от бесцельности и пустоты собственного существования.
И такой человек нашелся.
Это был Федор Мазулин.
К тому времени, постепенно, сама того не заметив, Мазулина перешла от личных переживаний к описанию природы, изложила свои суждения о развитии искусства в разных странах, высказала сомнения в происходящих общественных переменах и наконец впала в полнейшую крамолу и вольнодумство, осмеяв наши идеологические ценности, а заодно и государственное устройство. Причем все это она изложила не отрываясь от образа Ивана Адуева, и мастерство ее к тому времени достигло того невероятного уровня, что к середине третьей тетради он приобрел внушительные черты воина, мыслителя, провидца. Хотя в жизни, как и прежде, он, бесконечно повторяясь, трепался в курилке о том, как он в горящем самолете совершал вынужденную посадку, решился на вынужденное всплытие, покинув поврежденную подлодку, на вынужденный прыжок с пылающим парашютом. Похоже, и женился он вынужденно, когда ничего другого ему просто не оставалось. Его пустоты и бахвальства Мазулина просто не замечала, и вполне возможно, что к живому Адуеву она вообще потеряла интерес.
Естественно, такие перемены, происшедшие с человеком, не могут остаться незамеченными. Пишущий, тем более пишущий не только на личные, но и на общественные темы, рано или поздно обязательно привлечет к себе внимание. И нет ничего удивительного в том, что изменившееся выражение и даже содержание лица Мазулиной, ее манеры, сделавшиеся еще более изысканными, свет негасимого вдохновения в глазах однажды увидел Федор. Увидел и забыл. Потом опять увидел. Присмотрелся – ошибки не было. Перед ним сидела совершенно другая, может быть, даже слегка чужая женщина, смотревшая не столько на него, сколько сквозь, в пространство, в собственную мысль. Когда же Федор словами и жестами привлек к себе ее внимание, на лице Изольды он увидел жалостливость и немного досады – ей, видимо, не хотелось возвращаться из того мира, в котором она пребывала.
И Федор начал искать причину столь разительных перемен. Как человек простой, поиски он начал не в оброненных словах, задержках на работе или слишком частых уходах жены из дому, нет. Причину он начал искать в ящиках. И, конечно, нашел. Если вначале Мазулина хранила бдительность, была осторожна и пуглива, то, увлекшись, все эти спасительные качества растеряла, и стопку общих тетрадей Федор обнаружил едва ли не в первом же ящике, под трусиками и лифчиками жены.
Он хмыкнул, взвесил на руке количество исписанной бумаги, покрутил озадаченно кудлатой своей оформительской головой, надел очки и сел к окну в кресло. Открыв первую тетрадь, со снисходительностью на лице он углубился в чтение, приготовившись получить удовольствие. Улыбка сползла с него на первой же странице. Через пять страниц он был бледен. На десятой вытер со лба пот. На двадцатой достал из холодильника початую бутылку водки, вылил все, что там было, в высокий фруктовый стакан, вмещавший около трехсот граммов, и выпил во единый дух.
Никаких музыкальных, живописных и общественных тонкостей Федор не понял, он их попросту пропускал, а если и вчитывался, то даже здесь находил интимные подробности, хотя этого добра хватало и на других страницах. Конечно же, он сразу понял, какого Ивана имеет в виду Изольда. Федор бывал у нее в конторе и хорошо знал лысоватого самовлюбленного отставника с прокуренными зубами. Но в записках жены он прочел о нем такое, что помимо своей воли зауважал его и возненавидел.
– Какой подонок, – пробормотал Федор. – До чего, оказывается, похотлив этот старый павиан…
Федор впал в оцепенение и более часа просидел в кресле не двигаясь. За это время он всплакнул от обиды, потом слезы его высохли, и некоторое время грудь вздымалась от гнева и жажды мести. Но Федор чувствовал, что и это состояние не продлится слишком долго. Так и случилось. Все вытеснила самая обыкновенная досада. А досада его происходила от того, что он, вместо того чтобы ехать в командировку, рисовать свеклу, капусту и морковку на окнах магазинов, теперь должен был заняться этим дурацким делом. Открывшуюся тайну он воспринял и с некоторым облегчением, поскольку измена жены делала его свободным, ни в чем теперь Изольда упрекнуть его не посмеет, потому как ее грех многократно превышает и поздние его возвращения, и вино с друзьями, и многие другие житейские его недостатки, без которых он обходиться не умел и не желал, а она не умела и не желала сделать вид, что их не замечает.
Но и прикинуться, будто ничего не произошло, с кем, дескать, не бывает, Федор не мог. И не в самолюбии даже дело, не в гордыне мужской – пришло откуда-то убеждение, что он обязан идти и бить Адуеву морду. Хочет он того или нет, ненавидит ли Адуева, презирает, боится, а морду бить надо, если он хочет, чтобы и дальше жизнь приносила ему хоть какое-то удовлетворение, чтобы кружка пива с друзьями была в радость, чтобы он мог ходить по улице, улыбнуться знакомому, забрести в гости или пригласить кого… Чтобы все это снова стало ему доступным, надо идти и бить красную, самодовольную, поблескивающую солнечными бликами адуевскую морду.