Высота
Шрифт:
На одном из перегонов окружной дороги эшелон, лязгая буферами, остановился около бесконечного ряда товарных складов, где, судя по доносившимся с погрузочных площадок голосам, шла своя напряженная жизнь: кто, споря с кем-то невидимым, что-то получал, кто, согнувшись, что-то тащил на плечах, кто, бранясь, давал отрывочные команды… И по-прежнему — нигде ни огонька. Лишь изредка тускло моргнет фонарь путевого обходчика или стрелочника и тут же погаснет.
Голос старшины роты каждый мог отличить из тысячи голосов. Его команды две недели с утра до позднего вечера звучали до самой Москвы: «Па-а ваго-о-нам!..», «Рота-а!..
Чего только не было за дорогу!.. Домашнюю снедь на привокзальных базарчиках с лотков слизывали мгновенно, денег не жалели: ехали не к теще на блины, а на войну. За всю дорогу был один случай мародерства: боец из минометной роты, видя, что эшелон тронулся, подхватил у седобородого старика в ватнике мешок с самосадом и, не рассчитавшись, уже на ходу поезда кинул его в вагон. Кинул и не подумал, что безногий старик, ковыляя на березовой деревяшке, будет бежать по перрону до тех пор, пока не споткнется и не растянется у станционного забора. Бойцы эшелона видели, как, размазывая кулаками слезы обиды, старик плакал и посылал вслед удаляющемуся эшелону слова, которые никто в вагонах не слышал, но смысл их, выраженный вытянутыми вперед рунами со сжатыми кулаками, был всем ясен: «Что же вы делаете?!»
Мародер был наказан. Трое суток, до Челябинска, сидел он под замком в последнем вагоне эшелона. В нем сильно дуло в стенные щели и незастекленные окна с чугунными решетками под потолком, а сквозь щели исклеванного, разбитого пола просачивалась угольная пыль. Ни нар, ни лавки, ни печки-«буржуйки», ни даже охапки соломы или какой-нибудь брошенной мешковины или тряпья, на которое можно было бы положить голову или прилечь… Гремящая, подпрыгивающая на стыках рельсов, расшатанная, скрипящая на все голоса, насквозь продуваемая вагонная клеть. И так трое суток. Без щепотки самосада. Еда же предусмотрена уставом гарнизонной службы такая: полкотелка теплой баланды через сутки и на день два сухаря, которые арестованному приносил кто-нибудь из дневальных комендантского взвода.
На третьи сутки, когда эшелон подходил к Уралу, на одной из станций, где паровозы заправлялись водой (на что уходило полчаса, а то и больше), в вагон-гауптвахту к арестованному поднялся комиссар полка. Судя по седине на висках, человек он был уже немолодой.
— Ты знаешь, что по прибытии в Москву за мародерство будешь предан суду военного трибунала? — обратился комиссар к арестованному, который не шелохнувшись сидел в углу вагона. Длинные ноги его были вытянуты, глубоко запавшие глаза безучастно смотрели на сапоги комиссара.
Арестованный молчал.
— Что же ты молчишь?
— Мне нечего сказать… — как из могилы донесся до слуха комиссара голос арестованного.
— А ну встань!..
Басаргин встал с трудом, цепляясь посиневшими, грязными пальцами за стену. Принял стойку «смирно». Ростом он оказался почти
— Ты-то что! Приговорит трибунал к штрафной роте, пойдешь в атаку, и, если смоешь позор свой кровью или заплатишь за свою вину жизнью, Родина простит тебе. А вот каково родителям?! Ведь им военный трибунал сообщит, что их сын — преступник!.. Что их сын — мародер!.. — Комиссар широко расставив ноги, словно что-то решая, стоял посреди вагона, потом вдруг прошелся из угла в угол, достал папиросу, закурил. Он нервничал. — Ведь ты ограбил старика! Калеку!.. Вместо ноги у него деревяшка. Это видел весь эшелон. Ты хоть сейчас-то понял, что ты совершил?!
Комиссар жадно курил, прохаживаясь от стенки к стенке вагона. Арестованный стоял с вытянутыми по швам руками и низко опущенной головой. Молчал.
— Кто твои родители?! — вскипел в нарастающем гневе комиссар.
Арестованный, словно обращались не к нему, по-прежнему молчал. Это вывело комиссара из себя.
— Что молчишь?! Или язык отсох? Спрашиваю: кто твои родители?
— Их нет… — чуть шевельнул серыми, пересохшими губами арестованный.
— Где же они? — немного смягчившись, спросил комиссар.
— Не знаю…
— Что значит — не знаю?
— Очень просто…
— Отец-то где?
Басаргин, словно не расслышав вопроса, продолжал стоять с низко опущенной головой. Кулаки его были сильно сжаты.
— Я спрашиваю — где отец?!
— Арестован.
— Когда?
— В тридцать седьмом.
Нехорошая догадка пронеслась в голове комиссара: «Тридцать седьмой год… Известный недоброй славой год…»
— За что арестован?
Басаргин переступил с ноги на ногу и еле слышно ответил:
— Как враг народа.
— Кем он был до ареста?
— Военным…
— По званию кто?
— Командарм первого ранга.
«Басаргин… Басаргин… — Словно сама собой вспыхнула в памяти комиссара фамилия известного в Красной Армии военачальника. Его имя было освящено ореолом боевой славы еще со времен гражданской войны. — Перед арестом Басаргин был одним из заместителей наркома обороны… Вот она что делает, судьба…»
— А мать? Где мать?.. — упавшим голосом спросил комиссар.
— Мать была взята как ЧСИР.
— Что-что?.. Объясни.
— Как член семьи изменника Родины.
— Живы оба?
— Отец погиб, мать жива… — не поднимая головы, глухо ответил Басаргин.
— Где она?
— В Карлаге.
— Что за Карлаг? Где он находится?
— Карагандинский лагерь заключенных.
— Сколько тебе было лет, когда арестовали отца?
— Четырнадцать.
Подбородок арестованного упирался в грубое сукно шинели, взгляд его был устремлен в пол. Со стороны казалось, что он рассматривает свои не по размеру большие кирзовые сапоги, покрытые серой угольной пылью.
— Мать-то пишет? — с какой-то виной в голосе прозвучал вопрос комиссара.
— За четыре года — четыре письма. Соседям.
— А почему не тебе?
— После ареста отца и матери меня и младших брата и сестренку выселили из квартиры.
Комиссар протянул Басаргину распечатанную пачку «Беломора»:
— Закури… Да подними голову, что ты ее опустил?
Негнущимися грязными пальцами Басаргин, опираясь левой рукой о стенку, неуверенно вытащил из протянутой ему пачки папиросу.