Вызов экуменизма
Шрифт:
Топор, обрушившийся на его голову, в восприятии «общественного мнения» сделал эту голову непогрешимой. Высказать в чем-либо несогласие с О. Александром — значит прослыть если не антисемитом и мракобесом, то уж по крайней мере "идеологическим хулиганом».
Но Троцкий тоже был еврей. И его смерть от ледоруба тоже страшна. Однако, вряд ли найдется человек, который согласится, что эти два обстоятельства делают неизбежным для всякого, кто пожелает слыть «порядочным человеком», согласие со всем, что писал Лев Давидович.
Итак, перед нами несомненный факт: «общественное мнение» светское и церковное разошлись в восприятии о. Александра. За 12 лет, минувшие со дня убийства отца Александра, его книги, печатавшиеся при его жизни в Бельгийском католическом издательстве
Это обстоятельство в светской прессе принято вспоминать лишь как повод для разговора о «мракобесии РПЦ». А вот вопросом о том, что именно породило это очевидное отторжение, задаваться не принято.
Списать все на «непросвещенность» не-читателей о. Александра неумно. В Москве свыше 100 священников — выпускники МГУ, а при этом книги о. Александра можно встретить лишь в двух-трех московских храмах…
Итак, отчего столь странна судьба наследия, оставленного убиенным священником? Отчего ни его трагическая смерть, ни десятилетняя дистанция, что пролегла между его жизнью и современной церковностью, не смогли растопить холодок отчуждения?
По крайней мере одна из составляющих ответа на этот вопрос — в самом отце Александре, в его личности и в том пути церковного служения, по которому он шел.
Отец Александр был миссионером по всему складу своей души. А быть миссионером — это очень опасно. Миссионер, ушедший к язычникам, может потеряться среди них.
Миссионер всегда немного вне Церкви. Он обращается к людям, далеким от Церкви. Естественно, он должен говорить на их языке, использовать их способы аргументации и общения. Естественно, что при этом он сам испытывает встречное воздействие своей аудитории. Их язык становится его языком несколько в большей степени, чем хотелось бы, может быть, даже самому миссионеру. Его собственная, даже внутренняя, речь становится менее церковной… Один замечательный батюшка, архимандрит, уже несколько лет совершает духовное окормление тюрьмы, находящейся неподалеку от его монастыря. Он помог выжить десяткам людей, сотням он помог найти Христа, тысячам — сохранить остатки человеческого образа. И вот однажды, в канун Великого Поста произнося проповедь в собственно монастырском храме, он сказал: “Пост — это такое время, когда мы должны жить с величайшим вниманием к тому, что происходит в нашей душе. Мы должны учиться замечать наши собственные грехи. Пост — это время, когда каждый из нас должен в своей душе устроить великий шмон…”
Я же работаю в основном в светских университетах. Естественно, что я знаю язык моей аудитории, студенческий сленг. Естественно, что порой он находит место и в моих лекциях. Это не страшно. С эллинами надо быть как эллин, с иудеями как иудей, а со студентами лучше не говорить державинским стилем. Но, кроме языка, миссионер заимствует от своих собеседников еще и некоторые их представления. Любое общение двусторонне, да и мир достоверных знаний не тождествен кругу догматически выверенных принципов Церкви. Лингвистика или генетика, например, не упоминаются в Библии — но это не значит, что христианину следует гнушаться этих дисциплин, как заведомой лжи. Можно и нужно брать из источников “внешней мудрости”.
Но иногда степень неизбежного приспосабливания миссионера к его потенциальной пастве становится угрожающей. О таком священнике с похвалою отзывался Баламут (бес-“инструктор” из богословской сказки К. С. Льюиса “Письма Баламута”): некий священник “так долго и старательно разбавлял веру водой, чтобы сделать ее более доступной для скептического и трезвомыслящего прихода, что теперь он шокирует прихожан неверием, а не они его” [255]. Стремясь быть понятным, такой миссионер слишком упрощает и уплощает христианство. Христианство из “ряда противоположностей, соединяемых благодатью" (выражение Сен-Сирана [256]) становится чем-то однолинейно-рациональным (естественно, по меркам рациональности той культуры, в которой проповедуется данная имитация христианства).
Мимикрия проповедника под слушателей неизбежна. Вопрос — в ее целях и ее степени. Чрезмерная степень мимикрии может вызвать аллергию самой же аудитории: «Если ты всего лишь наше отражение — то зачем ты нам такой нужен?!».
Миссионер старается сделать православие понятным. Но где-то есть грань между православной проповедью и православной пропагандой. Пропаганда появляется там, где проповедник заранее просчитывает эффект своих слов и заранее ждет аплодисментов. Он ставит православие перед аудиторией как некое зеркало и говорит: ну, посмотритесь сюда, и вы увидите именно самих себя, увидите нечто свое. Вы увидите, что православие очень похоже на ту религию, которую вы хотели бы иметь для себя. Оно совершенно согласно с вашей системой «общечеловеческих ценностей». То, что вы цените в других системах, есть и в нашей лавочке. Только у нас это еще малость экзотичнее — так что заходите и берите.
С сеансов православной пропаганды человек уходит успокоенный: оказывается, то, что он ценил в своей жизни и в багаже своих интеллектуально-духовных познаний, ценит и православие. Что ж, он очень рад, что православие оказалось «тоже духовно», «тоже терпимо», «тоже современно». Вот только за что же убивали и убивают христиан язычники — он так и не поймет и не узнает…
Впрочем, и это еще не самое печальное, что может произойти с миссионером. Для того, чтобы сделать свою проповедь о православии более приемлемой, миссионер неизбежно упрощает православие, спрямляет некоторые линии, подчеркивает одно (что, как ему кажется, будет способствовать его взаимопониманию с аудиторией) и предпочитает не касаться другого (что может вызвать преждевременный скандал). Это неизбежно.
Но порой чувство меры изменяет. И тогда человек прислушивается не к требованиям Евангелия и Предания, а к ожиданиям своей аудитории. Он усваивает уже не язык, в взгляды своих собеседников. Тогда миссионер слишком далеко отходит от Церкви. И — теряется. Такими потерявшимися миссионерами и создаются ереси.
Так что нет случайности в том, что почти все выдающиеся ересиархи были миссионерами. Гностики приспособляли Евангелие к требованиям оккультно-эзотерической моды II-III столетий. Ориген разъяснял христианство александрийской интеллектуальной элите и добился того, что христианство стало им понятно — слишком понятно… Арий также попробовал сделать из веры апостолов удобный и всем понятный катехизис. И понятности, и популярности он добился. Лишь Христос при этом перестал быть Богом… Аполлинарий тоже создал понятную схему. И Несторий. Если бы современные рериховцы знали богословие архимандрита Евтихия — они стали бы монофизитами (ибо уж очень понятную, очень “восточную” схему “аватара” предложил этот популяризатор V столетия). Одним из мотивов иконоборчества было стремление сделать Православие более приемлемым для мусульман. Либеральный протестантизм ради миссионерских целей подверг Евангелие цензуре газетных мнений [ttttt]. В общем, у истоков почти любой ереси стоит искреннее миссионерское усилие. Ересиархи — не вредители. Они просто миссионеры.
Но конечно, формула “каждый ересиарх — миссионер” никак не означает, что “каждый миссионер — ересиарх”. И риск в служении епископа не меньше, чем риск миссионера [uuuuu]. И монах ведет отнюдь не безопасный образ жизни. И уж если я говорю о профессиональном риске миссионера — то прекрасно понимаю, что самым естественным ответом будет: “От миссионера слышу!”
Отец же Александр Мень был не просто миссионером. Он был миссионером по внутреннему призванию, по своим талантам. Но по условиям своей жизни он был обречен на изоляцию… Он был окружен блочными стенами и подушками, которые не позволяли его голосу слышаться далеко, а ему самому открыто общаться и полемизировать с людьми. За десятилетия своей пастырской, литературной и просветительской деятельности он не был избалован признанием, и миссионерская радость общения с широкой аудиторией стала доступна для него слишком поздно.