Взорванная тишина. Иду наперехват. Трое суток норд-оста. И сегодня стреляют.
Шрифт:
Думал, что пограничник не поверит. Но тот только улыбнулся одними глазами.
— Точно, именно там и видел.
Снова Сидоркин стал смотреть на близкие борта судов и краем уха все прислушивался, что еще скажут эти разговорчивые дружки.
— К Верунчику-то заходил? — спросил таможенник.
— Ее Верой зовут, — сдержанно сказал пограничник.
— Что, уже успел разочароваться в девушке?
— Брата ее встретил пьяного.
— Редкое явление в нашем городе! — съязвил таможенник.
— Не нравится он мне. Хитрый какой-то, себе
— Пьяные разные бывают. На днях видел сцену: бабы над пьяным хлопочут, а он выкомаривается, стихи им читает: «Сердобольные русские бабы волокут непосильную пьянь».
— Есенин, что ли?
— Шут его знает. Бабы говорят: пьяный пьяному рознь. Жалеют: хороший, видать, человек. Другой бы матом, а он стихами кроет…
Помолчали. Катер наклонился на крутом повороте и закачался на своих же волнах, отраженных от причальной стенки.
— Смех прямо! Бежит, например, человек по бульвару в спортивном костюме — все оглядываются, плечами пожимают. Идет пьяный, еле на ногах держится — хоть бы кто слово сказал. Привыкли, что ли?
— Еще Маяковский сказал: «Класс, он тоже выпить не дурак».
— Выпить — это ж не напиваться. Я все думаю: почему такое общественное терпение к пьяным? Как прежде к юродивым…
— Бить их некому, — сказал Сидоркин, не оборачиваясь.
— Вот тебе глас из народа, — обрадовался таможенник. — Только не кнутом надо бить — словом.
— Мертвому припарки…
Катер толкнулся, ударившись о причал. От неожиданности Сидоркин стукнулся головой о переборку и выругался. И стал ждать, когда сойдет последний пассажир.
На берегу топтались отъезжающие, прятались в тень: в затишке пристани было жарковато от солнца. За пакгаузами лязгал буферами поезд, перегородивший дорогу. Сидоркин уцепился за черные поручни, перебрался по вагонной площадке на ту сторону, огляделся и, не заметив за собой никакого «глаза», бодро зашагал к Интерклубу.
Там у дверей уже стоял чистенький экскурсионный автобус, за стеклами виднелись равнодушные лица иностранных моряков. Возле автобуса суетился красивый чернявый парень в небрежно накинутой на плечи серой куртке, судя по описанию, тот самый Кастикос, порученный ему на этот день. Сидоркин постоял в стороне за липами, дождался, когда из подъезда вышла Евгения Трофимовна, и с равнодушным видом пошел к автобусу.
Евгения Трофимовна посмотрела на него внимательно и всплеснула руками:
— Вася! Как ты тут оказался?!
— Да вот, с работы, — ответил Сидоркин, растерявшись от неожиданной фамильярности, от этого невесть откуда взявшегося имени — Вася. Хотел вежливенько напомнить, что вот уже двадцать три года его зовут Николаем, да передумал.
— Поедемте с нами!
В ее голосе была такая неподдельная радость, что он удивился: «Умеет же! Ведь видит, верняком, второй или третий раз».
— А вы куда собрались? — спросил Сидоркин.
— Гулять. Отдыхать будем, по горам бродить и всякое такое.
— А нельзя «всякое такое» без гор?
— Нельзя, у нас — экскурсия. Поедемте, а? — И, повернувшись к матросам, выглядывавшим из окон автобуса, начала горячо объяснять им что-то по-английски.
Сидоркин прислушался, напряженно вспоминая из англо-русского словаря, с которым не расставался с тех пор, как поступил на юрфак. И все-таки разобрал: Евгения Трофимовна представляла его иностранцам как своего давнего и доброго соседа, у которого один грех — любит выпить, и спрашивала, не возражают ли они, если сосед Вася поедет с ними.
Матросы пожали плечами: им было все равно.
Насчет «греха» в легенде ничего не говорилось, и Сидоркин разозлился на Евгению Трофимовну за такую инициативу. В баулах, лежавших на сиденьях, похоже, были не одни дорожные бутерброды, и Сидоркину, «любителю выпить», трудно будет отказываться от угощений.
Но ничего не оставалось, пришлось принимать игру, глупо улыбаться и лезть в автобус с этой «этикеткой», так великодушно приклеенной к нему Евгенией Трофимовной.
Он сидел в заднем ряду и осматривал матросов. Их было восемь, судя но виду и языку — не только греки с «Тритона». Евгения Трофимовна время от времени оборачивалась, словно желая убедиться — все ли на месте. Рядом с ней сидела переводчица, непрерывно говорила, показывая в окна на пробегавшие мимо причалы, дома, обелиски.
Первую остановку сделали возле памятника «Вагон». Тридцать лет назад этот вагон оказался на ничейной земле и был так изрешечен пулями и осколками, что даже теперь, через годы, было страшно смотреть.
Матросы ходили вокруг вагона, качали головами, совали пальцы в пробоины. А чернявый Кастикос раскурил сигарету, вставил ее в пулевое отверстие.
— Русский паровоз, — сказал по-английски и засмеялся, оглядываясь.
В горле у Сидоркина сжалось и закипело. Он шагнул к сигарете, но удержал себя — прошел мимо, наклонился у края бетонной площадки, принялся зачем-то выковыривать из земли камень.
«Нельзя! — говорил он себе. — Они не должны знать, что я их понимаю».
Он возился с камнем долго и зло. Когда поднял голову, то увидел, что все экскурсанты уже в автобусе, а в дверях стоит Евгения Трофимовна и смотрит на него укоризненно.
— Вася, мы тебя ждем.
Пнув напоследок камень, Сидоркин прошел на свое место и притих там, ругая себя за невыдержанность и удивляясь вроде бы давно знакомому по книгам — трудности быть единым в двух лицах.
Обычно в угрозыске все просто, как на фронте: тут — свои, там — чужие. Хоть и скрытая борьба, а ведется она все-таки в открытую, гордо и красиво. «Шерлок Холмс», наверное, потому и читается, — думал Сидоркин, — что он со своей логикой прям, как жезл. А кого не привлекает надежное и устойчивое?! Если бы того же Шерлока Холмса сделать хитрым приспособленцем — себе на уме, — который обманывает и совершает гнусности, чтобы потом разоблачать, то еще неизвестно, было ли бы у него столько поклонников».