Взрыв. Приговор приведен в исполнение. Чужое оружие
Шрифт:
— Но кто же тогда убил? — негромко, словно обращаясь к самому себе, произнес он. — Ведь с самого начала было две версии. У мужа — Петрова — полное алиби, да и мотивов никаких. Человек солидный, управляющий крупным трестом. Вторая версия — Сосновский. Кто же теперь?
— По-видимому, кто-то третий.
— Кто же?
— Пока еще не знаю, — вздохнул подполковник. — Но он будет найден. Я в этом глубоко убежден.
Тищенко подумал, что оперативник пока не располагает ничем. Но неожиданное упорство Коваля тоже озадачивало. Убийца, конечно, Сосновский. Но как же, однако, понять странное
— Ну хорошо, допустим, мы приняли ваше предположение, и Сосновский оказался невиновным, а истинного убийцу мы не нашли. Значит, преступление осталось нераскрытым? Ведь никаких других доказательств у нас с вами нет. Над этим вы думали, Дмитрий Иванович?
— Наша задача, и прежде всего ваша, Степан Андреевич, как работника прокуратуры, — не только уголовное преследование, но и защита невиновного. Мы должны быть мужественны и признать ошибку, если она произошла.
— Признать ошибку, — повторил Тищенко слова подполковника. — Если она произошла… Но, по-моему, никакой ошибки нет. Так, кстати, считают все инстанции, не только я. Ни у кого нет ни малейших сомнений. Что ж, по-вашему, вся рота идет не в ногу, один старшина в ногу? Вы ссылаетесь на свое внутреннее убеждение. Основывается оно на расплывчатых гипотезах, на зыбкой интуиции, которая иной раз может привести черт знает куда. А я убежден, что убийца — Сосновский. И, повторяю, не только я, а все, кто так или иначе соприкасался с делом. Причем всеобщее, так сказать, коллегиальное это убеждение зиждется не на смутных догадках, а на прочном фундаменте фактов и улик.
Коваль молчал, но по выражению лица подполковника было видно, что следователь его не переубедил.
— Конечно, проще всего обвинить в убийстве Сосновского, — упрямо повторил Коваль после паузы.
Тищенко задумался. Румянец понемногу снова появился на его щеках. В конце концов, просьбу об отсрочке исполнения приговора можно прокурору как-то объяснить. Хуже, если Коваль сам ударит в колокола или будет действовать через свое начальство. Тогда вся эта ненужная и глупая возня приобретет скандальный характер, и ему несдобровать вместе с выжившим из ума Ковалем.
— Ладно, Дмитрий Иванович, — миролюбиво произнес Тищенко, — обратимся к областному. Хотя считаю, что это блажь. В отношении Сосновского законность была полностью соблюдена, процессуальные нормы выдержаны, и, думаю, придется вам в своем заблуждении раскаяться. А пока ставлю условие: докладывать прокурору будете вы. Напишите и объяснительную… Укажите, что именно вы допустили ошибку в расследовании дела Сосновского и теперь именно у вас появились новые данные… И еще раз напоминаю, — добавил Тищенко, — если все это окажется пустой затеей, вам почти наверняка предложат подать в отставку. А у вас ведь семья, Дмитрий Иванович, то есть дочь.
— Хорошо, — вздохнул Коваль. — Я согласен.
— Не думаю, что Сосновский поблагодарит вас за такую проволочку. Для него сейчас чем скорее, тем лучше.
Коваль промолчал.
— Ну, быть по сему, — сказал Тищенко, видя, что переубедить подполковника невозможно. — Завтра пойдем на прием. Правда, Иван Филиппович все еще в больнице, но ничего, поговорим с Компанийцем. Это даже лучше, — оживился Тищенко. — Он ведь выступал на процессе государственным обвинителем и полностью в курсе дела.
— Идемте сегодня.
— За один день ничего не изменится, — возразил Тищенко. — Мне-то ведь тоже надо подумать, подготовиться.
Коваль встал, кивнул на прощанье и вышел.
Оставшись в кабинете один, Тищенко заметил, что дверца сейфа не закрыта, и грохнул ею так, что массивный сейф загудел.
Настроение следователя было окончательно испорчено.
22
Реальный мир для Сосновского перестал существовать. Он больше не думал ни о картинах, ни о своей любви, ни о людях, которые так безжалостно и так несправедливо осудили его на смерть.
Ни до чего ему не было теперь никакого дела. Все расплывалось и таяло, постепенно вовсе исчезая, как исчезают в сумерках сперва отдаленные, а потом близкие предметы.
Уже прошли те три дня, в течение которых он имел право обратиться с прошением о помиловании. Но он этого не сделал, и теперь ему оставалось лишь мучительно ждать конца. Все чувства его притупились, все, кроме слуха, а слух, наоборот, стал таким напряженным и острым, что мог уловить не только раздававшиеся в коридоре шаги, но, как казалось художнику, и дыхание т е х л ю д е й, которые придут за ним.
Утром сообразив, что вчера был третий, то есть последний день для ходатайства о помиловании, он на какое-то мгновенье пожалел, что не воспользовался такой возможностью. Но и это мгновенье ушло, и он снова погрузился в полусон.
И только один образ еще сиял сквозь мглу — лицо давно умершей и забытой матери. Оно то удалялось и становилось еле видимым, то, быстро приближаясь, увеличивалось до невероятных размеров и обретало почему-то розовый цвет. В минуты просветления, когда художник мог еще что-то чувствовать, он ощущал себя все меньшим и меньшим, удивительно маленьким, проколотым и съежившимся воздушным шариком. Казалось, за несколько дней прошел он в обратном порядке весь свой жизненный путь, чтобы возвратиться в те неведомые миры, из которых когда-то пришел к людям.
Когда донесся до него скрежет засова и в камеру вошел дежурный офицер в сопровождении коридорного надзирателя, державшего в руке металлическую тарелку с едой, он с трудом поднялся с койки.
За эти последние дни Сосновский похудел так, что его невозможно было узнать, одежда висела на нем мешком.
— А есть нужно, — сказал капитан, остановив взгляд на кусочках хлеба, которые накопились у Сосновского за несколько дней. — Есть нужно, — повторил он. — Почему вы отказываетесь от еды?
Сосновский никак не реагировал на эти слова. Он смотрел не на вошедших, а куда-то в сторону, и выражение его лица оставалось безразличным, даже каким-то беззаботным, как у спящего.
Но вдруг слова капитана, произнесенные с сочувствием, словно пробудили его. Сосновский повернул голову и посмотрел на офицера так, словно увидел в камере постороннего человека.
— Товарищ капитан… — еле слышно проговорил он.
— Гражданин капитан, — заметил надзиратель.
— Гражданин капитан, — машинально повторил художник. — Дайте мне бумаги…