Я был на этой войне (Чечня-95)
Шрифт:
На вокзале меня встречал Кострин. Мы обнялись, я не смог сдержать чувств и прямо на перроне заплакал. Алексеевич, который старше меня, тоже не смог сдержать себя. И вот мы как два идиота стояли посредине перрона и, обнявшись, всхлипывали. Потом поехали к нему на работу, что напротив Детского мира и распили пару бутылочек шампанского.
Затем он повез меня домой. Сердце учащенно билось. Я испытывал непонятный страх. Взлетел на третий этаж на одном дыхании и позвонил в дверь.
Залаяла моя собака и дверь распахнулась, на пороге стояла самая прекрасная, самая любимая женщина — моя жена.
Предисловие к 1-му изданию.
ВОЙНЫ, ОФИЦЕРЫ — ИСТОРИЯ
Задача данного предисловия менее всего литературная. Слабые и сильные стороны повествования Вячеслава Миронова оставим критикам.
Мне важно понять, что произошло с русским боевым офицером, с русской армией на исходе ХХ века — на фоне трехсотлетней военной истории России.
С петровских времен армия играла в политической, экономической, социально-психологической жизни нашей страны такую значительную роль, что без понимания ее судеб, особенностей ее сознания, ее представлений, невозможно понять судьбу страны и народа.
Можно сколько угодно
Афганская и чеченская войны сделали эту проблему особенно острой.
Для того, чтобы понять происходящее в этой сфере, нужен материал, которому можно доверять. И это, прежде всего, свидетельства участников событий.
Исповедь капитана Миронова — из этого пласта материала.
Я не случайно употребил слово «исповедь». Это не просто воспоминания о пережитом и увиденном. Это явная попытка извергнуть из своего сознания, из своей памяти то самое страшное, порой — отвратительное, непереносимо жестокое, что не дает человеку жить нормальной человеческой жизнью. Ведь «жанр» исповеди в его изначальном — церковном варианте, — необходимость очиститься от худшего, греховного, что происходило с исповедующимся. Исповедующийся искренне — всегда жесток к себе. Есть серьезные подозрения, что Жан-Жак Руссо в своей знаменитой «Исповеди» приписал себе постыдные поступки, которых не совершал, чтобы его исповедь стала образцом жанра саморазоблачения человека вообще, а не только конкретного Жан-Жака.
Книга капитана Миронова — страшная книга. Ужас античеловечности сгущен в ней до предела. И неважно — происходило ли все это с самим автором или он вбил в свой сюжет и опыт других. В любом случае — это безжалостная к себе и миру исповедь русского офицера эпохи российско-чеченской трагедии.
Словосочетание «капитан Миронов» неизбежно будит литературную ассоциацию (не знаю, рассчитывал ли на это автор) — «Капитанская дочка», комендант Белгородской крепости капитан Миронов, честный служака, беспредельно верный присяге. Но к этому капитану мы еще вернемся.
Повествование Вячеслава Миронова — в некотором роде энциклопедия не только чеченской войны, но и боевых ситуаций и персонажей вообще. Тут и прорыв небольшой группы сквозь контролируемую противником территорию, и бой в окружении, и бессмысленно кровопролитные, преступно неподготовленные атаки, и вороватый интендант, и хлыщ из Генштаба, и захваченный в плен предатель-перебежчик, и боевое братство…
И все это приобретает фантастический колорит, когда осознаешь, что действие разворачивается в пределах одного города — Грозного, — превратившегося в какое-то подобие «зоны» из «Пикника на обочине» Стругацких, пространства, вчера еще мирного, жилого, заполненного обычными домами, предметами, но в котором сегодня может произойти все что угодно…
Стараясь писать «правду и только правду», Миронов, тем не менее, не может избежать боевого молодечества, жутковатой романтизации происходящего. Но это только придает психологической достоверности. Очевидно, это неизбежный элемент ретроспективного самовосприятия сражающихся людей. Без этого память о кровавом кошмаре была бы невыносимой.
Прекрасно знающий страшную суть войны, тонкий и интеллектуально мощный Лермонтов, автор горького и мудрого «Валерика», в письме с Кавказа к московскому приятелю писал: «У нас были каждый дела, и одно довольно жаркое, которое продолжалось 6 часов сряду. Нас было всего 2 000 пехоты, а их до 6 тысяч, и все время дрались штыками. У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых, а их 600 тел осталось на месте, — кажется хорошо! — вообрази себе, что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью… Я вошел во вкус войны…»
Если сопоставить повествование капитана Миронова с воспоминаниями участников Кавказской войны XIX века, то открывается множество ситуационных совпадений. Причем совпадений принципиальных.
Вот картина самосуда солдат над снайпером, перебежчиком из российской армии к чеченцам, описанная Мироновым: «Метрах в тридцати от входа в подвал стояли плотной стеной бойцы и что-то громко обсуждали. Я обратил внимание, что ствол пушки танка как-то неестественно задран вверх. Подойдя ближе, мы увидели, что со ствола свисает натянутая веревка. Бойцы, завидев нас, расступились. Картина открылась страшная, — на конце этой веревки висел человек, лицо его было распухшим от побоев, глаза полуоткрыты, язык вывалился, руки связаны за спиной.»
А вот что записал в дневнике в августе 1859 года русский офицер, участник пленения Шамиля, после штурма аула Гуниб: «По дороге ниже первого завала валялось много убитых мюридов. Они остались на тех местах, где происходили схватки их с ширванцами (солдатами Ширванского полка. — Я.Г.) Один из трупов, разутый, с потрескавшейся кожей, был обожжен. Это беглый солдат, вероятно артиллерист, который стрелял по ширванцам, когда те шли в гору; найдя его при орудии, ширванцы избили его прикладами до полусмерти, зажгли на нем платье, и он обгорел совершенно. Несчастный получил награду по заслугам!»
Разница только в том, что в 1995 году самосуд надо было оправдать и в официальном документе повешенный снайпер «умер от разрыва сердца, не вынеся мук совести», а сожженный в августе 1859 года артиллерист абсолютно никого не интересовал — расправа на месте с перебежчиками была законным делом.
Миронов описывает как характерную ситуацию ужасающий по кровавой бессмысленности штурм знаменитой площади «Минутка» в Грозном, спланированный упрямым и безжалостным командованием.
Но подобные же ситуации постоянно встречаются и в мемуарах офицеров той Кавказской войны. Будущий военный министр и реформатор русской армии Дмитрий Милютин, молодым офицером получивший боевое крещение на Кавказе, с бесстрастной жестокостью рассказал о штурме чеченского укрепления — Сурхаевой башни — отрядом генерала Граббе, одного из наиболее известных завоевателей Кавказа: «Горцы защищались с отчаянной отвагою. Кровопролитный бой длился несколько часов; одна рота сменяла другую. Больно было видеть, как бесплодно гибли люди в безнадежной борьбе, но генерал Граббе упорствовал в своем намерении взять башню приступом… К середине дня страшный бой временно притих, как будто от изнеможения обоих сторон. Егеря наши томились от зноя и жажды на голой скале. В 4 часа генерал Граббе приказал возобновить приступ свежими войсками. Двинуты были батальоны Кабардинского полка, знаменитого своей беззаветной храбростью и воинственным духом, но под впечатлением испытанных в течение целого утра неудач, кабардинские егеря шли неохотно на убой. Новая попытка приступа осталась столь же безуспешною, как и прежние. С наступлением темноты передовые части войск были отведены с облитого кровью утеса.»
Можно
Но между психологическим климатом этих двух войн есть и принципиальные различия — и это главное.
Во-первых, это — бескомпромиссная ненависть к противнику. Никаких человеческих чувств по отношению к сражающимся боевикам Миронов и его товарищи не испытывают. Это — ВРАГ. И только.
Полтора века назад при всей ожесточенности противоборства психологическая атмосфера была иной. Полковник Константин Бенкендорф в воспоминаниях фиксирует парадоксальные, на нынешний взгляд, ситуации. Во время наступления на какую-то высоту русские солдаты услышали, что ее защитники горцы громко молятся, призывая Аллаха. — "Солдаты же, прежде чем броситься в атаку, приостановились, и слышно было, как они говорили: «Нехорошо, Богу молятся!» Во время изнурительного похода, перед смертельной схваткой, русский солдат испытывает неловкость оттого, что приходится прервать молитву противника — «Нехорошо, Богу молятся!»…
Тот же Бенкендорф рассказывает удивительный эпизод: "Однажды, в один базарный день, возникла ссора между чеченцами и апшеронцами (солдатами Апшеронского полка. — Я.Г.), куринцы (солдаты Куринского полка. — Я.Г.) не преминули принять в ней серьезное участие. Но кому они пришли на помощь? Конечно, — не апшеронцам! «Как нам не защищать чеченцев, — говорили куринские солдаты, — они наши братья, вот уже 20 лет как мы с ними деремся!»
В ходе многолетней войны возникло парадоксальное чувство родства — «братства» — с противником. Ничего подобного мы не найдем в повествовании капитана Миронова. Там есть признание высоких боевых качеств противника, но ни о каком уважении, тем более о чувствах, которые испытывали к чеченцам куринцы, солдаты одного из самых героических кавказских полков, и речи нет.
Разумеется, боевики Дудаева и Басаева, сражающиеся за бесконтрольность территории, вчерашние советские генералы, офицеры, партийные и комсомольские работники, ставшие в одночасье воинами ислама, это не горские рыцари, не представлявшие себе иной жизни, кроме той, которой они жили веками, жизни, основанной на высокой личной независимости.
Но принципиально изменилось и сознание русского офицера. Офицер XIX века мог критиковать пагубные распоряжения своих генералов, мог презирать кого-то из этих генералов, но того тотального неприятия к «высшим», которое демонстрирует капитан Миронов — и он в этом не одинок! — в то время и представить себе было нельзя.
Кавказский офицер мог саркастически относиться к конкретным приказам, идущим из Петербурга, где весьма туманно представляли себе кавказскую реальность. Но выполнение своего долга перед империей и императором было для него чем-то абсолютно непререкаемым. Да простится мне невольный каламбур — это был нравственный императив.
Участник той Кавказской войны — генерал ли, офицер ли, солдат ли, — не задавался гамлетовским вопросом о смысле войны. Он был послан расширять пределы империи и отстаивать интересы этой империи. И этого было достаточно. Для кавказских «коренных» полков Кавказ был домом. Люди проводили там десятилетия, а иногда и всю жизнь. «Кавказцы», по утверждению одного из них, составляли «особую партию или союз, но это союз в лучшем смысле слова, союз уважаемый и благотворный, так как основанием его является глубокое знание края и любовь к нему все того же края.» Разумеется, это точка зрения русского офицера, которую вряд ли бы разделили наибы Шамиля. Но как отличается она от позиции капитана Миронова и его товарищей.
Я пишу это вовсе не в укор автору «исповеди» и его соратникам. Они — жертвы нашей безжалостной истории. Они — солдаты, выполняющие страшной ценой свой долг, но потерявшие ориентиры — в чем смысл их подвигов, их мучений, их жертвенности, их жестокости к противнику?
Комендант Белгородской крепости капитан Миронов два с лишним века назад бестрепетно пошел на казнь, но не изменил присяге, которая не подлежала ни анализу, ни сомнению, ни обсуждению. Это была данность. Не в том дело — хорошо это или плохо. Так было.
Сегодняшний капитан Миронов истерзан рефлексией. Он не верит никому кроме ближайших боевых товарищей. Эта мука дезориентированности, внутренней растерянности стократ увеличивает ожесточение, которое вымещается на противнике — как реальном, так и предполагаемом — им может оказаться и оказывается любой чеченец.
Является ли повествование абсолютным диагнозом происходящего? Не думаю. Положение значительно сложнее. Психологическая модель, предложенная автором, насколько я понимаю, не всеобъемлюща. Но «исповедь» капитана Миронова — безусловное свидетельство глубокого кризиса взаимоотношений в армии, кризиса представлений о задачах государства, свидетельство разрушения представлений о задачах государства, свидетельство разрушения психологической иерархии в армии. Это началось в Афганистане и достигло апогея в Чечне. При том, что для России с ее историей, которую невозможно отменить или зачеркнуть, армия и ее проблемы — существеннейший фактор общественного самосознания. Невозможно триста лет быть военной империей и за десятилетие обернуться государством с доминирующим гражданским обществом. Это процесс долгий и трудный.
Российско-чеченский кризис — одно из порождений этого мучительного процесса. И здесь не может быть вины одной стороны.
Яростное, горькое, жестокое — иногда отталкивающе жестокое, — повествование капитана Миронова есть симптом тупиковости того положения, в котором оказались и Россия, и Чечня. Слишком многое происшедшее за эти годы вопиет к отмщению.
Кто ответит за гибель Майкопской бригады, с душераздирающими подробностями описанную Мироновым? Кто ответит за всю бездарность и безответственность начального этапа первой чеченской войны? Дело не в судебных приговорах. Дело в беспристрастном анализе происшедшего.
Кто ответит за насилия над мирным населением, увы, реально происходившие и происходящие?
Но кто ответит и за безумную авантюру вооруженной чеченской элиты, спровоцировавшей войну, приведшую свой несчастный народ под бомбы и снаряды российской армии? Кто ответит за маниакальное упорство радикалов, готовых воевать до последнего чеченца на территории Чечни?
Здесь нет надобности и возможности анализировать все аспекты происходящей трагедии. Но надо осознать ее глубину и понять, что выход из кровавого тупика в возвращении к фундаментальным постулатам, внятным некогда многим русским офицерам. Главный из которых — признание друг друга ЛЮДЬМИ. И только в этом случае может сработать известная и проверенная технология замирения.
И главный урок, который несет в себе повествование Миронова — безысходность расчеловеченности. И это относится далеко не только к чеченской войне.