«Я был отчаянно провинциален…» (сборник)
Шрифт:
Пришел также знакомый нам молодой столичный интеллигент, который не считал бы себя интеллигентом, если бы каждую минуту не мог щегольнуть какой-нибудь марксистской или народнической цитатой, а который, по существу, просто лгал — ему эти цитаты были нисколько не интересны… Пришел и озлобленный сиделец тюрем при царском режиме, которого много мучили, а теперь и он не прочь помучить тех, кто мучил его… Пришли какие-то еще люди, которые ввели в «культурный» обиход изумительные словечки: «он встретит тебя мордой об стол», «катись колбаской», «шикарный стул», «сегодня чувствуется, что выпадут осадки».
И пришел, расселся и щелкает на чертовых счетах сухими костяшками — великий бухгалтер!.. Попробуйте убедить в чем-нибудь бухгалтера! Вы его не убедите никакими человеческими резонами — он на цифрах стоит. У него выкладка. Капитал и проценты. Он и высчитал, что ничего не
Робот! Русская культура знала в прошлом другого сорта робот, созданный Александром Сергеевичем Пушкиным по плану пророка Исайи.
И шестикрылый серафим На перепутье мне явился… Моих зениц коснулся он… И их наполнил шум и звон: И внял я неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье. И он к устам моим приник, И вырвал грешный мой язык, И празднословный и лукавый, И жало мудрыя змеи В уста замершие мои Вложил десницею кровавой. И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул. Как труп, в пустыне я лежал…Чем не робот? Но вот…
И Бога глас ко мне воззвал: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, Исполнись волею моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей» [180] .А тов. Куклин мне на это говорит:
— Ты ничего не понимаешь. Шестикрылый серафим, дуралей, пролетариату не нужен. Ему нужна шестистволка… Защищаца!..
А мне, тов. Куклин, нужнее всего именно то, что не нужно. Ни на что не нужен Шекспир. На что нужен Пушкин? Какой прок в Моцарте? Какая польза от Мусоргского? Чем послужила пролетариату Дузе?
180
Курсив Ф. И. Шаляпина.
Я стал чувствовать, что робот меня задушит, если я не вырвусь из его бездушных объятий.
Однообразие и пустота существования так сильно меня тяготили, что я находил удовольствие даже в утомительных и малоинтересных поездках на концерты в провинцию. Все-таки ими изредка нарушался невыносимый строй моей жизни в Петербурге. Самое передвижение по железной дороге немного развлекало. Из окна вагона то вольного бродягу увидишь, то мужика на поле. Оно давало какую-то иллюзию свободы. Эти поездки были, впрочем, полезны и в продовольственном отношении. Приедет, бывало, какой-нибудь человек из Пскова за два-три дня до Рождества. Принесет с собою большой сверток, положит с многозначительной улыбкой на стол, развяжет его и покажет. А там — окорок ветчины, две-три копченых колбасы, кусок сахару фунта в три-четыре…
И человек этот скажет:
— Федор Иванович! Все это я с удовольствием оставлю вам на праздники, если только дадите слово приехать в Псков в мае, спеть на концерте, который я организую… Понимаю, что вознаграждение это малое для вас, но если будет хороший сбор, то я после концерта еще и деньжонок вам уделю.
— Помилуйте,
И в мае я отпевал концерт, «съеденный» в декабре…
Такие визиты доставляли мне и семье большое удовольствие. Но никогда в жизни я не забуду той великой, жадной радости, которую я пережил однажды утром весной 1921 года, увидев перед собой человека, предлагающего мне выехать с ним петь концерт за границу. «Заграница»-то, положим, была доморощенная — всего только Ревель [181] , еще недавно русский губернский город, но теперь это как-никак столица Эстонии, державы иностранной, — окно в Европу. А что происходит в Европе, как там люди живут, мы в нашей советской черте оседлости в то время не имели понятия. В Ревеле — мелькнуло у меня в голове — можно будет узнать, что делается в настоящей Европе. Но самое главное — не сон это: передо мною был живой человек во плоти, ясными русскими словами сказавший мне, что вот он возьмет меня и повезет не в какой-нибудь Псков, а за границу, в свободный край.
181
Ревель — старое название Таллинна.
— Отпустят ли? — усомнился я. Я вспомнил, сколько мне стоило хлопот получить разрешение для моей заболевшей дочери Марины выехать в санаторий в Финляндию и как долго длились тогда мои хождения по департаментам.
— Об этом не беспокойтесь. Разрешение я добуду.
Действительно, меня отпустили. Поехали мы втроем: я, виолончелист Вольф-Израэль и в качестве моего аккомпаниатора еще один музыкант, Маратов, инженер по образованию. Захватил я с собою и моего приятеля Исайку [182] . Что банальнее переезда границы? Сколько я их в жизни моей переехал! Но Гулливер, вступивший впервые в страну лилипутов, едва ли испытал более сильное ощущение, чем я, очутившись на первой заграничной станции. Для нас, отвыкших от частной торговли, было в высшей степени сенсационно то, что в буфете этой станции можно было купить сколько угодно хлеба. Хлеб был хороший — весовой, хорошо испеченный и посыпанный мучкой. Совестно было мне смотреть, как мой Исайка, с энтузиазмом набросившись на этот хлеб, стал запихивать его за обе щеки, сколько было технически возможно.
182
Дворищин Исай Григорьевич (1876–1942 — артист, режиссер, друг и секретарь Ф. И. Шаляпина.
— Перестань! — весело закричал я на него во весь голос. — Приеду — донесу, как ты компрометируешь свою родину, показывая, будто там голодно.
И сейчас же, конечно, последовал доброму примеру Исайки.
Мои ревельские впечатления оказались весьма интересными.
Узнал я, во-первых, что меня считают большевиком. Я остановился в очень милом старом доме в самом Кремле, а путь к этому дому лежал мимо юнкерского училища. Юнкера были, вероятно, русские. И вот, проходя как-то мимо училища, я услышал:
— Шаляпин!
И к этому громко произнесенному имени были прицеплены всевозможные прилагательные, не особенно лестные. За прилагательными раздались свистки. Я себя большевиком не чувствовал, но крики эти были мне неприятны. Для того же чтобы дело ограничилось только словами и свистками, я стал изыскивать другие пути сообщения с моим домом. Меня особенно удивило то, что мой импресарио предполагал возможность обструкции во время концерта. Но так как в жизни я боялся только начальства, но никогда не боялся публики, то на эстраду я вышел бодрый и веселый. Страхи оказались напрасными. Меня хорошо приняли, и я имел тот же успех, который мне, слава Богу, во всей моей карьере сопутствовал неизменно.
Эстонский министр иностранных дел г. Бирк любезно пригласил меня на другой день поужинать с ним в клубе. По соображениям этикета он счел необходимым пригласить и советского посланника, некоего Гуковского, впоследствии отравившегося, как говорили тогда, по приказу. Я был приятно взволнован предстоящей мне возможностью увидеть давно не виданное мною свободное и непринужденное собрание людей — членов клуба, как я надеялся. Я нарядился как мог и отправился в клуб. Но меня ждало разочарование: ужин был нам сервирован в наглухо закрытом кабинете. Правильно или нет, но я почувствовал, что министр иностранных дел Эстонии не очень-то был расположен показаться публике в обществе советского посланника…