Я иду гулять
Шрифт:
Николай Булгаков
Я иду гулять
Мы жили в старом московском дворе. Я - в среднем флигеле, а мой закадычный друг, тоже Коля, - в заднем. (А мы-то этого, то есть что нас зовут одинаково, и не замечали... Это же он был Коля, а я был Я. И наоборот. Нам просто некогда было это заметить. Мы бегали, как говорили соседки, доставшиеся нам от прошлого, то есть гуляли.)
Теперь "московский двор" - это пустое понятие. То же самое, что "плавленый сыр". Ну, сыр, ну и что? А раньше это было особое дело: московский двор.
Наверное, мы с Колей - из последнего поколения таких московских дворов. Наше детство успело пройти как раз перед тем, как снесли сараи, сделали прорабскую в переднем флигеле,
А раньше это был двор - что-то бесконечное, многомерное.
В деревянном переднем флигеле существовало, пока мы были маленькими, печное отопление, и поэтому у всех, кто в нем жил, с краю двора имелись сараи для дров. Осенью то и дело машина кому-нибудь привозила дрова. А поскольку оставалось место, там были еще картошка, капуста, какие-нибудь старинные журналы под полом, деньги и еще множество никому не известных вещей, конечно. (Подземный ход из погреба, например!) Нас от сараев гоняли. Но, наконец, в переднем флигеле поставили газовые колонки, и сараи опустели. Мы стали в них играть, лазить по крышам, прыгать с них, раскачиваться, как обезьяны, на повешенном там бесконечном шланге и наслаждаться.
Потом во двор привезли снеготаялку. Привезли и прислонили стоймя к сараям. Она была нам очень нужна. За ней, огромной, мы прятались. А однажды она понадобилась и взрослым. Они ее однажды запустили, чтобы растаивать снег. Это было великое мероприятие. Из сарая вытащили шланг и растянули по всему двору. Какое-то пламя бушевало внутри снеготаялки, в которую загружали снег. Вокруг собрались все дворники. И все вообще собрались вокруг. СНЕГ ТАЯЛ - послушный гению человеческого разума. И из него получалась вода! Да и время было такое: оттепель...
Паш двор был до неба! В заднем флигеле, на втором этаже, жил дядя Коля, голубятник, туда вела лестница, сделанная из тонкого железа. Когда кто-нибудь по ней поднимался, она громыхала. Это сделали когда-то, чтобы слышать ночью жуликов. (Если всю жизнь прислушиваться, как кто ходит, то можно было, наверное, наловчиться с легкостью отличать жуликов по походке.) И вот несколько раз за день дядя Коля (или, в крайнем случае, его большой сын Вовка) вылезал в свое специальное слуховое окно на крыше. (Эх, так мы и не слазили туда, не посмотрели, что там было, как было оборудовано! Но уж слишком это была его обитель, он мог накричать, было страшно, конечно.) Он вылезал, брал длинный шест с тряпкой на конце и гонял своих голубей. Или просто свистел на них. А они кружили над двором, высоко. (Когда я пошел в школу, то в перемену видел в окошко кусочек их траектории... Из школы двор казался ужасно домашним, своим).
Наш двор был до подземли! Когда мы были маленькими, подвал нашего флигеля был тесно заселен. Я помню там комнаты со странной скошенной дверью - они углом выходили в коридор, чтобы больше семей поместилось. Потом все разъехались, получили квартиры. Мне запомнился сгорбившийся старичок с зеленой лысиной, который жил в подвале и постоянно был сердит, прежде всего, конечно, на нас, что мы бегаем. Все, кто жил в подвале, вообще были сердиты на нас больше всех. Мы бегали, закрывали свет (у них и так днем иногда горели лампочки), могли разбить стекло мячом. И мы всегда больше всего боялись, как бы мячик не попал в яму, где подвальное окно. (Ну, как боялись... - мы об этом, конечно, не думали, просто в самую ту минуту, когда на нас кричали, вспоминали и начинали бояться, а так были самозабвенны.) О, несчастному приходилось тогда быстро спрыгивать за мячом почти прямо к ним и выслушивать, как на него из-за стекла ругались, в любую минуту могли вообще от злости выскочить, если долго провозишься.
Старичок из подвала давно умер. Но я помню его руки: большой
В подвале была котельная. Приходил добрый истопник Захарыч, очень худой и в огромных валенках, которые с него сваливались. И к нему приходила его жена, толстая, он ее очень складно называл для меня "тетка Таня". Захарыч разрешал спускаться к нему и хоть целый день смотреть. Огонь и красные угли! И никто не знает, что ты здесь...
Последний раз я помню подвал, когда его переоборудовали под какую-то контору "Группа ПОР и архив". Стекольщика, который там работал, мы попросили вставить стекла и у нас. Он сделал. Я вместе с ним спустился. В подвале уже не жили. На столе, покрытом газетой, стояла водка и лежал копченый лещ. Стекольщику было скучно пить водку одному, и он позвал меня, мальчишку. А мне было страшно интересно. Здесь все не так. Мы сидим в подвале, откуда во двор я никогда не смотрел. Наверху земля. И мама не знает. Я то и дело озирался по сторонам, смотрел на ноги проходящих. Было здорово.
Теперь в подвале просто склад. Мебель.
Коля жил в огромной коммунальной квартире. И в этой квартире (номер двадцать семь в нашем дворе) жили абсолютно все. В частности, в ней жила очень толстая некая Сурнучова, престарелая дочь того Сурнучова, которому до революции принадлежали все три наших флигеля - дом восемь в Тихвинском переулке. Она у меня зачитала том Зощенко. Вдруг она попросила меня однажды что-нибудь почитать. Мне показалось, что Сурнучовой (она любила щелкать семечки) должно будет по фактуре понравиться, и я дал ей Зощенко. Наверное, он ей очень сильно понравился, она его зачитала. А до этой просьбы мне ощущалось, что она ко мне плохо относится - как всякая старая тетя к мальчишке, который "ходит топчет пол".
Каждый день я кричал с улицы на второй этаж в Колькино окошко: "Коля!" - и он высовывался из-за стоящих между рамами бутылок молока (еще не было холодильников).
Тогда из соседнего окна на меня кричал Нинкин отец, чтобы я не кричал. Но Коля уже делал мне дугу рукой, чтобы я шел, и я бежал к нему.
Самое неприятное, нужно было идти через огромную кухню всей этой квартиры, где я, долго вытирая ноги, сделав тихое лицо, говорил никому: "Здрасите..." - и ко мне бессодержательно поворачивались обязательно находившиеся здесь как минимум человек пять, поднимавшие головы над конфорками бесконечных газовых плит или сидевшие на бесконечных табуретках этой кухни.
Несколько лучше было идти "уже по коридору", в котором стояли корыта и санки у дверей. Но жил еще постоянно сердитый милиционер с широким лицом (который как-то раз потом продал моим отцу с матерью елку к Новому году, и я уже тоже, как ни странно, мог его не особенно бояться). Он всегда ходил в форме. Но даже, когда снимал, этого все равно как-то не чувствовалось. Его комната была последняя в коридоре. А напротив нее была Колькина...
Я входил в нее наконец - и вот тут уже была сама приветливость. Здесь был особенный запах. И мне улыбались его родители: Колькин отец и Колькина мать. Я помню их улыбки. Они улыбались мне очень хорошо. Они были глухонемые и, не говоря ничего, улыбались. Они, понятно, не имели никакого отношения ко всей квартире. Все их связи были через Колю. Это были очень хорошие, необыкновенно добрые, на редкость добрые люди. Они, наверное, никогда никому не делали никакого зла. Старались делать нам с Колей что-то приятное. Отец шутил, как-то играл с нами. (И помню: конечно, как ругал Колю за что-то сердито. Нельзя не помнить: в детстве на это всегда очень обращаешь внимание, весь затихаешь и грустнеешь, останавливаешь свою жизнь - когда взрослые сердятся.)