Я люблю тебя
Шрифт:
Тебя несет, и ты не можешь остановиться. «Только ты одна меня когда-то любила, – говоришь ты пьяным, плывущим, как плохая пластинка, голосом, – только ты, Ларка, а она мною просто пользуется, понимаешь, пользуется, как поваром или ветеринаром».
– Ладно, Сашок, я пойду.
Каким-то страшно чужим движением ты достаешь из кармана флакон духов «Клима» и протягиваешь мне его.
– На, вот возьми, хотел ей, но она недостойна, ты достойна, ты и возьми.
Наконец-то свободна, вот оно, счастье, все эти полгода только и расспросов, что о тебе, у всех общих знакомых – с фейерверком мнений от «опустился» до «повзрослел». Жадные рассказы о внезапно появившейся распущенности и богатой женщине, от которой он без ума – перестал бывать
Мысли о самоубийстве, запойное чтение стихов Ахматовой-Цветаевой-Ахмадулиной, мы много говорили тогда с мамой, сидели вечерами на кухне, вместе курили, она мне очень советовала Федора, говорила: «Надежный и очень тебя любит», они тогда были в разводе с папой уже три года, и она маялась, выбирая между вечными поклонниками, от которых всегда не было отбоя.
– А ты как думаешь? – спрашивала она меня, элегантно затягиваясь. – Вот этот талантливый, но пьет, а вот этот скучноватый, но верный, прямо как твой Федька. Давай, ребеночек, – так она называла меня всю жизнь, – будем ставить с тобой на верных коней, строить надежную жизнь, а не гоняться за чумными красавцами. Они, видишь как, сами не знают, куда скачут.
Она часто говорила, что Сашка плохо кончит, жалела его, вытирала мне сопли-слезы, иногда всхлипывала сама, бережно промакивая носовым платком слезы в уголках глаз, аккуратно, еле касаясь, чтобы не было морщин, мы часто сидели обнявшись перед телевизором, и она, словно убаюкивая, приговаривала:
– Не расстраивайся, ребеночек, хочешь, купим тебе чего-нибудь новенького, хочешь? Все это у тебя пройдет, вот увидишь, хочешь поклянусь?
Он уходил, задевая стулья около чужих столиков, чертыхался и извинялся, как-то боком шел к выходу, будто нарочно не оглядываясь, как обычно, раскачивал плечами, на секунду приостановился у зеркала поправить шелковое бордовое кашне в малахитовых ромбах и наконец исчез в дверном проеме, как мне тогда показалось – навсегда, отпустив на свободу меня, мои мысли, мои действия, больше ничто не жгло внутри, не наполняло жуткой ноющей тоской. Он вышел через облезлую дверь кафе-мороженого из моей жизни, дав мне возможность наломать своих дров, конечно же, расстаться с ненужным теперь Федором, родить и воспитывать одной дочь, по ночам, среди пеленок писать ставшую никому не нужной через 10 лет диссертацию по моей обожаемой биологии, лицезреть прелесть маминых надежных коней, которых она с завидной регулярностью, примерно раз в три года, меняла на ненадежных. Все они почему-то, как сговорившись, начинали совместную жизнь с ремонта на кухне, так они мне все и запомнились – под потолком в газетных пилотках, с кистью в руках, перекрашивающие стены то из белого в оранжевый, то из оранжевого в салатовый.
В последний раз мы столкнулись с Сашкой случайно, через пять лет на улице Горького. Мы шли с Наськой из «Детского Мира», затоварившись в очередной раз колготками и варежками – зимний пасмурный промозглый день, скользота и нищета, плохой свет горящих через один фонарей.
Ты окликнул меня, подошел – неузнаваемый, изможденный, на костылях, постаревший на двадцать лет.
– А-а-а, потомство! Как зовут?
Сначала я не узнала тебя. Только через секунду картинка совместилась с образом, смутно маячившим в моих мыслях все эти годы.
– Наська. Откуда ты?
– Да вот, вышел. Не знаешь ничего? Подрался тогда в баре, в этом, ну в «Белой лошади», из-за Наташки, ударил вроде не сильно, а у него открытый перелом черепа. Видишь, шапка на мне, из волка. Сам убил и сам сделал шапку. Нравится?
– Жутковато.
– Позвонишь? Как Федор-то твой?
– Все нормально.
– Привет ему от меня, Ларка, и скажи, что живет
– Ладно, передам.
Дальше твои следы пропали окончательно. Только однажды, спустя еще лет пять, когда мы с моим очередным мужем покупали холодильник, мне показалось, что один из грузчиков чем-то ужасно напоминает тебя. Так же раскачивает плечами и так же, как это когда-то делал ты, вытирает пот со лба.
Ты, не ты?
Я думаю, что это была последняя остановка поезда, последняя оглядка назад, последнее эхо, донесшееся из тех лет, которые потом еще помнишь, хотя бы с какими-то деталями.
Помнишь долгие раздумия и чудесные превращения чувств, ожидания, предчувствия, пар над чашкой горячего чая, холодную ладонь на плече, помнишь тембр голоса в трубке, планы, усилия, преодоления. Потом этот поезд несется на всех парах, почти что без остановок, плотный поток жизни забивает глаза, нос, уши, Наськина школа, бесконечная смена работ, переезды, покупки, ремонты, браки и разводы, конечно, рвущие душу. Виды из окон мелькают так, как будто бы это не поезд мчится, а птица, двор на Новослободской, площадь у Чистых прудов, зады скучных зданий на Баррикадной, опять Ленинский, уже после смерти мамы, 15-й этаж, дарящий роскошь умопомрачительных закатных панорам, чудесный парк МГУ, заплеванная Профсоюзная улица, на которой одно НИИ, затем там же другое, Тушино с выкорчеванными фонарями и валяющимися на остановками пьяницами.
Дальше без остановок до того самого дня, когда причудливое стечение обстоятельств воткнуло меня в самолет, летящий на Канары, самолет, заполненный такими же усталыми, потерянными и одновременно обретшими себя людьми, как и я.
Я пакую вещи, Наська сидит напротив и бесконечно ноет. Я раздражаюсь на нее, но вида не подаю.
– Вот, смотри, – говорит она, совершенно не делая пауз между разными сюжетами, – мы идем на прогулку, я, Витька и его доберман. Он берет фотоаппарат и всю прогулку снимает его, а не меня.
– Что, прямо-таки ни разу тебя не щелкнул?
– Ни разу.
Я купила квартиру этой дурехе полтора года назад, когда ей исполнилось восемнадцать. Поступила в универ – молодец, на тебе шубу, хорошо учишься – на тебе квартиру.
Конечно, я виновата перед ней, все детство кидала ее на руки маме, потому что нужно было учиться, работать, а потом еще в самом что ни на есть зрелом возрасте все начинать с нуля. От удушающего безденежья бросать кафедру и начинать свой бизнес. Собрались тогда с подружками, три ночи сидели на кухне и решили – будем завозить из Италии дешевую одежду, откроем сначала киоск, потом, может быть, магазинчик. Сейчас уже не помню, кто сказал, что в Италии масса фабрик, где шьют хорошо и очень дешево.
Наська тогда переехала к маме насовсем, хотя было понятно – трудный возраст, впереди поступление. Не виделись с ней месяцами. Ее первая любовь прошла мимо меня, ее поступлением тоже занималась мама.
Наська получилась совсем не такая, как мне хотелось, – суетливая, мещанистая, долгое время стеснялась, что я торгую одеждой, только потом, когда открыла свои бутики, – приняла.
– Или вот еще – не унимается Наська, – он планирует свой день, никогда не осведомляясь о моих планах. Спросишь его, что у тебя завтра, он отвечает, как автомат, все у него расписано по часам, а меня даже и не спросит, когда я освобождаюсь, что хочу делать?
– А зачем поселила?
Я не слушаю ответа. Я то и дело поглядываю на свое отражение в стеклянную дверцу шкафа-купе в спальне – лицо опять усталое, губы белесые. Изношена, как двадцатилетнее пальто. Кем, чем, отчего?
Бизнесом, начатым с нуля и выжирающим все из тебя, как яйцо из скорлупы? Да еще в том возрасте, когда положено пожинать лавры предыдущей половины жизни, а не начинать наработки. Отношениями с мужчинами, всегда рвущимися мерзко и не вовремя, как плохие колготки, жизнью, где взятки и наезды, воровство и предательство, где без полного отрицания былых ценностей, былых правил нельзя сделать ни шагу.