Я, Мона Лиза
Шрифт:
К моей радости, с Леонардо ничего не случилось. Он даже успел поработать над портретом. Резкие линии и тени моих черт смягчились под легким слоем красной охры, лицо обрело прозрачную плоть. Я уже не выглядела как призрак.
Но когда я рассказала художнику об отцовском предупреждении, что «серые» поплатятся кровью, и поведала о своих муках из-за того, что не сумела приехать и предупредить его, он ответил:
— Вы не виноваты. Мы знали об опасности еще задолго до того, как ваш отец заговорил о ней с вами. Если и есть вина, то моя. Я не сумел… вовремя воспользоваться своим влиянием. Но весь ужас в том, что даже если бы нам удалось организовать побег… — Он не смог заставить себя закончить фразу.
— Даже если
— Да, пробормотал он. — В этом-то и весь ужас. Даже лучше, что они умерли.
И это была правда. Казни возмутили всю Флоренцию; даже самые ярые «плаксы» считали, что монаху следовало бы проявить то самое милосердие, о котором он столько проповедовал сразу после изгнания Пьеро. Изабелла, Елена и даже преданная Агриппина, которая прежде никогда не рисковала высказываться из боязни навлечь гнев моего мужа, теперь в открытую критиковали фра Джироламо.
— Моя мама сказала…— начала я и запнулась, не зная, как выразить свою мысль и не показаться при этом безумной. — Давным-давно мама говорила мне… что Савонаролу свергнут пятеро обезглавленных людей.
— Вот как? Ваша матушка говорила с вами о Савонароле?
— Я знаю, это звучит очень странно. Но… Я верю тому, что она сказала. Думаю, именно это и поможет свергнуть Савонаролу. Скорее всего, он умрет.
Леонардо оцепенел, внимательно слушая меня.
— А что-нибудь еще она говорила о фра Джироламо?
— Думаю, она имела в виду именно его, когда произнесла: «Пламя поглотит его, отрезав от тела руки и ноги, и те провалятся прямо в ад! Его свергнут пятеро обезглавленных!»
Его следующие слова повергли меня в изумление.
— Значит, так тому и быть. Он погибнет в огне. И эти казни помогут его уничтожить. Мы будем ждать этой минуты, и готовиться к ней.
— Так вы верите мне! — воскликнула я.
— Я верю вашей матушке.
Я так долго смотрела на него, что он потупился и произнес с неожиданной нежностью:
— Я ведь вам рассказывал, что видел вашу матушку один раз, когда она носила вас под сердцем.
— Да.
— Она сказала, что ждет дочь. И попросила нарисовать ваш портрет. — Он запнулся. — Именно тогда я подарил ей медальон, отлитый в память о Джулиано, и попросил отдать вам как талисман.
Мне вдруг захотелось разрыдаться. Я робко дотронулась до руки художника.
Синьория отчаянно пыталась вернуть Савонароле любовь народа. Приоры заказали в честь фра Джироламо медаль, на одной стороне которой был выбит устрашающий профиль, а на другой рука, висящая в воздухе, замахивалась мечом под надписью «Ессе gladius Domini super terram cito et velociter» [23] . Более того, они уговорили презреть папский приказ, запрещавший ему проповедовать. И вот однажды Франческо объявил, что мы с ним вместе едем послушать речь проповедника. Отцу нездоровилось, и он предпочел остаться дома.
23
«Се меч Господень на Землю призываю, и скоро» — эти слова Савонарола часто использовал в своих проповедях.
Приоры решили, что самое подходящее место для возвращения Савонаролы за кафедру — это собор, способный вместить огромную толпу; но когда мы с Франческо вошли в Дуомо, я с испугом обнаружила, что он и наполовину не был заполнен. Оказалось, не все были готовы рискнуть и панически боялись быть отлученными от церкви разгневанным Папой.
Решение Франческо посетить эту проповедь пробудило во мне любопытство. После казни пятерых «серых» он настораживался, если речь заходила о Савонароле. Он больше не похвалялся успехами «плакс» и не отзывался горячо о пророке, а когда Агриппина
В тот день в соборе никто не плакал, не стенал; горожане смотрели серьезно и настороженно, а когда Савонарола взобрался на аналой, все выжидательно притихли.
Вид фра Джироламо не радовал глаз. Последние несколько месяцев он постился и совсем исхудал, темные глаза провалились в глазницы и лихорадочно блестели. Он вцепился в края кафедры и уставился на толпу; всем свои видом он являл такое страдание, такое отчаяние, что, если бы не поделился им, мог бы сойти с ума. Его дыхание было тяжелым и прерывистым, и мне с моего места было видно, как вздымается его грудь.
Когда монах, наконец, заговорил, я вздрогнула, так как успела позабыть, какой пронзительный и скрипучий у него голос.
Начал он нарочито униженным тоном:
— Господи, как возросло число моих мучителей. Как много их теперь восстает против меня.
Он наклонил голову и целую минуту молчал, не в силах продолжать. Наконец заговорил вновь:
— Я всего лишь инструмент в руках Всевышнего. Я не ищу ни славы, ни известности. Я молил Господа, чтобы он позволил мне вести простую жизнь монаха, дать обет молчания и никогда не подниматься на кафедру. Те из вас, кто упрекает меня, те, кто твердит, что мне не следовало бы в последнее время отходить от политических дел, — разве вы не понимаете, что я держусь в стороне из осознания своей ничтожности, а вовсе не из-за жестокости? Это не я занес топор, не я… Он крепко зажмурился. Всевышний, позволь мне сомкнуть очи и оставить свой пост! Позволь мне насладиться молчанием! Но… Господь не слышит меня. Он не позволит мне отдыхать!
Монах с шумом вздохнул, словно всхлипнул.
— Господь не позволит мне отдыхать. Он повелевает, чтобы я сказал свое слово против всемогущих мира сего, без страха возмездия.
Франческо, сидевший рядом, напрягся.
— Разве я не уважаю папство? — вопрошал фра Джироламо. — Нет! Его учредил сам Всевышний. Ибо разве не сказал Иисус: «…и на сем камне Я создам церковь Мою»? [24] И действительно, все примерные христиане должны чтить Папу и законы церкви. Но любой проповедник, как и любой понтифик, — всего лишь инструмент в руках Всевышнего, а не идол, которому следует поклоняться. А проповедник, который позволяет себе безмолвствовать, больше не может оставаться таким инструментом… Точно так и Папа, который попирает законы Божьи, — это сломанный инструмент, бесполезный. Если душа его нечестива, если он отказывается слушать, то, как Господу его использовать? Никак! И поэтому добропорядочные христиане должны различать законы Божьи и человеческие. Александр — сломанный инструмент, а то, что он отлучил меня от церкви, и есть ересь. Вы, которые пришли сюда сегодня, сознаете это в своих сердцах. А те, кто остался дома, опасаясь Папы, те трусы, и Господь их покарает.
24
Мф. 16, 18.
Я взглянула искоса на мужа. Взгляд Франческо, устремленный вперед, был холоден. В соборе стояла непривычная тишина, и слова Савонаролы отдавались эхом от высокого свода.
Проповедник вздохнул и скорбно покачал головой.
— Я пытаюсь хорошо отзываться о его святейшестве, но, когда прихожу сюда, в это святое место, я вынужден говорить правду. Я должен поделиться тем, что мне сказал сам Господь, а слова его были: «Джироламо, если ты будешь, проклят на земле, то тысячу раз будешь благословлен на небесах».