Я, Мона Лиза
Шрифт:
— Здесь снова творится убийство и замышляется убийство! — пронзительно закричала она. — Снова плетутся интриги и заговоры!
Ее крики стали бессвязными, и она повалилась на пол. Мы с Дзалуммой едва успели поддержать ее, чтобы она не сильно ударилась. Мама корчилась на холодном полу собора, ее синяя накидка распахнулась, серебристые юбки обмотались вокруг ног. Дзалумма плашмя легла на нее сверху, а я вложила носовой платок между ее зубами, затем принялась поддерживать голову.
Я едва успела. Глаза у мамы закатились, так что были видны белки с кровеносными сосудами, а затем начались судороги. Голова, торс, конечности —
Дзалумме кое-как удалось удержаться на месте, она колыхалась уже на бьющемся под ней теле и хрипло бормотала на своем варварском языке странные слова, которые сыпались так быстро и привычно, что я сразу поняла: Дзалумма молится. Я тоже начала молиться на таком же древнем языке:
Ave Maria, Mater Dei, ora pro nobis pecatoribus, nunc et in hora mortis nostrae… [9]
Я, не отрываясь, смотрела на льняной платок во рту матери — она скрежетала зубами, и на платке выступили мелкие капли крови, — на ее дергающуюся голову, которую я теперь переложила себе на колени, поэтому вздрогнула от испуга, когда кто-то рядом с нами начал громко молиться тоже на латыни.
9
Святая Мария, Матерь Божья, молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей… (лат.)
Подняв взгляд, я увидела священника в черной сутане, который ухаживал за алтарем. Он попеременно кропил маму водой из маленького флакончика и крестился над ней, не переставая молиться.
Наконец настала минута, когда мама издала последний душераздирающий стон и вся обмякла, веки ее, вздрогнув, закрылись.
Священник, стоявший рядом, — молодой рыжеволосый человек с покрытым оспинами розовым лицом — выпрямился.
— Она совсем как та женщина, из которой Иисус изгнал девятерых дьяволов, — со знанием дела заявил он. — Она одержима.
Измученная борьбой Дзалумма тем не менее поднялась с пола и расправила плечи — она оказалась выше священника на полголовы.
— Это болезнь, — сказала она, злобно глядя на него, — о которой вы ничего не знаете.
Молодой священник съежился и уже не так уверенно произнес:
— Это дьявол.
Я смотрела то на лицо священника, то на суровую Дзалумму. Я была не по годам развита и уже знала, что такое долг: бесконечные приступы маминой болезни рано сделали меня хозяйкой дома — я принимала гостей, когда того требовал этикет, сопровождала отца, заняв место матери. Последние три года я даже ходила на рынок вместе с Дзалуммой. Но по всем понятиям, и мирским, и Божьим, я была еще слишком молода. Я все никак не могла решить, не наказывает ли ее Бог за какой-то прежний грех, не являются ли ее приступы расплатой за что-то зловещее. Я знала только, что люблю ее, жалею, и мне сразу не понравилось высокомерие, с каким отнесся к ней священник.
Белые щеки Дзалуммы слегка порозовели. Я хорошо ее знала: она уже придумала едкий ответ, и он готов был сорваться с ее напомаженных губ, но так и не прозвучал. Священник мог еще ей пригодиться. Она вдруг перешла на елейный тон.
— Я бедная рабыня и не имею права возражать ученому человеку. Мы должны перенести мою хозяйку в карету. Вы поможете, отец?
Священник взглянул на нее подозрительно,
Обессилев, она спала, положив голову на колени Дзалуммы. Я придерживала ее ноги. Домой мы возвращались коротким путем, через Санта-Тринита, невзрачный каменный мост, на котором не было лавочек.
Наш палаццо на виа Маджио не отличался ни размерами, ни убранством, хотя отец мог бы позволить себе получше украсить фасад. Дом был построен его прапрадедом сто лет тому назад из светло-серого мрамора, дорогого камня. Отец не сделал никаких пристроек, не добавил скульптур, даже не заменил простых изношенных полов или поцарапанных дверей; он избегал излишнего украшательства. Мы заехали в ворота, после чего Дзалумма с возницей вынули маму из кареты.
К нашему ужасу, в лоджии стоял мой отец и наблюдал за происходящим.
XII
В тот день отец вернулся домой рано. Одетый, как всегда, в темную безрукавку, алую накидку и черные рейтузы, он стоял, сложив руки на груди, у входа в лоджию, чтобы не пропустить наш приход. У него были золотисто-каштановые волосы, чуть темнее на макушке, резкие черты лица, узкий крючковатый нос и грозные густые брови над светло-карими глазами. Свое презрение к моде он не скрывал — носил бороду и усы, в то время когда мужчины брились или отращивали аккуратную маленькую эспаньолку.
Тем не менее, по иронии судьбы никто во всей Флоренции лучше, чем он, не разбирался в текущих стилях и фасонах. Отец держал лавку в районе Санта-Кроче, возле старинной гильдии шерстянщиков. Он поставлял богатейшим семействам города самые лучшие шерстяные ткани. Часто бывал во дворце Медичи на виа Ларга, нагрузив доверху карету тканями, выкрашенными в кармине, самом дорогом красителе, изготовляемом из сушеных оболочек насекомых и придававшем ткани изумительный алый цвет, и алессандрино — красивом синем.
Иногда я ездила с отцом и ждала в карете, пока он встречался с самыми важными клиентами в их дворцах. Мне нравились эти прогулки, а ему, видимо, нравилось посвящать меня в детали сделок, когда он говорил со мной как с равной. Иногда меня посещало чувство вины за то, что я родилась девочкой и не могу перенять семейное дело. Я была его единственной наследницей. Видимо, Бог рассердился на моих родителей, в нашем доме считалось, что во всем повинна болезнь матери.
И теперь мы не могли скрыть тот факт, что наша тайная эскапада только что заставила Лукрецию пережить еще один мучительный приступ.
Отец почти всегда сохранял самообладание. Но определенные вещи могли вывести его из себя и вызвать неуправляемую ярость — одной из них была болезнь матери. Когда я выползла из кареты и, спрятавшись за спиной Дзалуммы, пошла к дому, я прочла в его глазах угрозу и виновато потупилась.
На какую-то секунду тревога о маме заставила отца позабыть свой гнев. Он подбежал к нам и занял место Дзалуммы, нежно поддерживая маму. Вместе с возницей он отнес ее в дом. Переступив порог, он бросил взгляд через плечо на нас с Дзалуммой. Говорил он тихо, чтобы не расстраивать маму, пребывавшую в полусознании, но я слышала в его голосе озлобленность, которая так и рвалась наружу.