Я не помню
Шрифт:
Повесть
Я не помню, когда я родилась. Я не знаю, кто меня родил; я не знаю ничего своего.
Кажется, даже имя, как кость собаке, мне кинули уже в доме малютки.
Кинули, а я поймала.
Все годы я пыталась делать вид, будто я такая, как нужно. Училась в школе, потом в ПТУ на швею. И как меня туда занесло! Все потому, что я не хотела идти вместе со всеми своими в торговое училище. Швейная машинка – вот это первоклассная стерва! Я убеждена, что профессиональные швеи – стервы и сучки. Их мысли устремлены лишь на то, чтобы строго заправленная нить не выскочила за рамки
Я как будто получала отметки в зачетке, которую мне всучили уже при рождении. Одни “тройки”, удовлетворительно. Да только я неудовлетворенная! Я не понимаю, какая специальность была бы меня достойной. Наверное, такой нет.
Я вдруг поняла, что у меня также нет и судьбы. Кто-то вручил мне эту обтрепанную жизнишку и разрешил делать с нею все, что ни захочу.
Лучше бы снабдили какой-то миссией, заполнили бы дорогу неожиданностями, даже ямами – пусть бы я выбиралась из них, цепляясь за край зубами. На это и уходило бы время.
Эта жизнь при расчленении оказалась бесчудесной. Лежала себе трупаком и мало-помалу разлагалась.
…Посреди тины дней оказалось, что я беременная. Чуть-чуть. Можно было еще отправить этот неизвестного происхождения эмбрион в мертвую бездну, но я не стала. Я не бросила вызов Всевышнему; я осталась покорной Его воле. Вдруг стало жалко, ведь этот зародыш уже был частью меня самой, как сердце или печень. А добровольно отдавать свои внутренние органы? – нет, все свое ношу с собой.
Я вдруг почувствовала, как что-то новое распускается внутри меня; что-то беззащитно-нежное, атласно-розовое, как цветки рододендрона.
Какая-то жалостливость не отпускала изнутри. Гладкая, как отрез китайского шелка, красивая, как закат над морем. Кусок сладкого пирога внутри меня. Часто меня бросало в сентиментальность и слезы.
Время остановилось. Я не думала о будущем этого ребенка, я находилась будто в трансе. Бродила по весенним, просыпающимся от грязной зимы улицам и балдела.
Возвращало из счастливого забытья лишь то, что хотелось жрать. Все сильней и навязчивей. А жрать было не на что.
Раньше Олька кормилась тем, что сдавала пустые бутылки. В теперешнем ее положении она чувствовала себя королевой, которой не подобает вставать раком, поднимая пустую тару. С высоты своего брюхатого положения она думала: “Интересно, почему это нет такого закона, по которому всех беременных принято кормить и возить в транспорте бесплатно?”
Ее подкармливали знакомые бабки, торгующие на пятаке возле Олькиной общаги яблочками, вареньем в банках, ветками горькой ревнивой калины. Бабки пришли из деревень, потому были сердобольными.
Городские, те сплошь заняты своими хворями; нянчатся с ними, как с внуками. В колыбельке качают, лелеют.
– Ты не кури, лучше ешь, – заботливо совали деревенские старухи масляные беляши. Она ела и улыбалась своему невидимому солнцу.
Однако вся эта пастораль прекратилась, когда живот начал переть.
Почему-то никто из окружающих не разделял ее нежно-розового настроения; напротив, все глядели на будущую мать еще более озлобленно и осуждающе,
“Странно, – удивлялась Олька, – за что?” Она была убеждена, что делает все правильно, что такова ее природа, что именно благодаря ей, неприкаянной выпускнице детдома, этот мир не прекращает существовать.
Олька вдруг поняла, что не готова биться, защищая собственное чадо от острых клиньев этого общества; от его красной всепожирающей, засасывающей глотки.
Она никогда особо не верила в себя и теперь, подвергшись всеобщему остракизму, снова спустилась в зыбкое болото сомнений и забвения.
В животе было по-прежнему спокойно. “Наверное, меня копирует, – подумала Олька. – Когда гены перестраиваются на иной лад, организм бастует. Это значит, младенец в отца хочет идти”. У нее, завтрашней матери, всегда было свое, парадоксальное мнение на любое явление науки и жизни.
“Хорошо бы, если это мальчик. Отпущу его в мир – пусть себе бежит.
Авось не пропадет. А девки… они привязчивые, беспомощные, все к мамке жмутся, до самой пенсии. Что я с ней буду делать?” Олька как никогда остро и тяжко ощутила свою мусорность, бросовость. Прекрасно понимала, что ребенок – это не ее продолжение, да и кому нужно продолжение уличного сериала? Ребенок всегда сам по себе, только редкие родители в состоянии это понять.
Олька уже давно решила, что оставит ребенка государству. Раз оно такое умное, пусть само растит. И еще ей спасибо скажет за будущего налогоплательщика.
Что-то мало кто из Олькиных сестренок-сироток смог перелететь через неодолимую преграду, поставленную для них цивильным обществом. Почти все, даже повзрослев, так и остались жить в своем, ином измерении.
Только одной необъяснимо повезло – она перемахнула через этот забор.
А повезло Спичке – так детдомовцы называли Вичку, злобно насмехаясь, потому что девушка была широка, как страна моя родная. В детдом ее привезли от матери, с которой жить было весело-превесело. Кругом мужики, все разные, выбирай любого. Мать все не могла выбрать. Когда дочь созрела, она ее стала подкладывать вместо себя. Но Спичку это не сломало. Видимо, не тонкая и не ранимая была у нее натура.
Напротив, Вичка приняла такой ход событий как естественный. Это занятие было вроде как ее, близкое телу.
Так вот, Вичке свезло больше остальных: на ней женился зеленый лейтенант. И чем она его покорила? Наверное, просто ноги перед ним раздвинула, лейтенант и попался. Он раньше ничего такого не видел.
Этот защитник родины думал заслонить своей худой спиной Вичкину широкую натуру.
Его родители ее полюбили. Ну Вичка их мамой и папой называть стала, втерлась в дочки. Удочерили они ее. Думали, жена из нее хорошая выйдет и мать отменная. Может, и это правда, но иногда накатывало на