Я – Одри Хепберн
Шрифт:
Танец стал для застенчивой Одри средством самовыражения и даже в какой-то степени образом жизни. Она не переставала заниматься балетом даже во время немецкой оккупации — пока у Эллы были деньги, чтобы оплачивать уроки, к ним приходила учительница; когда денег не стало, Одри сама начала давать уроки младшим девочкам.
Занятия балетом сформировали знаменитую фигуру Одри Хепбёрн — тонкую, стройную, гибкую и в то же время аристократически прямую. Её грация, её великолепная осанка — всё это тоже результат многолетних занятий балетом.
Одри видела себя в будущем знаменитой балериной,
Я хотела танцевать сольные партии. Я страшно хотела исполнять эти роли потому, что они дали бы мне возможность выразить себя. Но у меня не было такой возможности, когда я стояла в ряду из двенадцати других девочек и должна была синхронизировать свои движения с их движениями. А я не желала ни под кого подстраиваться. Я хотела сама добиться своей славы.
В мае 1940 года Голландию заняли германские войска. Одри оказалась в оккупации.
А ведь летом 1939 года они с матерью отдыхали в Англии у родственников и с началом войны могли остаться там. Но Элла была уверена, что нейтральной Голландии ничего не грозит, и вернулась на родину, где поселилась в городе Арнеме. Это было её большой ошибкой, да и не только её — никому из семьи ван Хеемстра не пришло в голову уехать из страны.
Они довольно быстро поплатились за своё легкомыслие — вскоре после оккупации их счета были арестованы, а ценности конфискованы. Никогда не знавшие материальных проблем, ван Хеемстры оказались на грани нищеты. Но на этом их несчастья не закончились: вскоре один из братьев Одри был схвачен и отправлен в лагерь за связь с Сопротивлением, другой оказался в плену, и о нём до конца войны ничего не было известно, а дядя и два кузена попали в облаву и были расстреляны.
Одри вспоминала, что жила в то время в постоянном иррациональном страхе: «Я не боялась, не попаду ли я, как многие молодые девушки и женщины, в дома, предназначенные для „развлечения“ германских офицеров и других мужчин. И я не знала, не заберут ли меня на день или на неделю на уборку или на полевую кухню. Я знала лишь, что мне двенадцать лет и мне страшно».
Второе страшное воспоминание детства после исчезновения отца — это мама, которая входит ко мне в спальню однажды утром, отдёргивает шторы на окнах и говорит: «Вставай, началась война».
После начала оккупации Элла велела дочери забыть имя Одри. Теперь её звали Эддой.
В школу её устроили под именем Эдды ван Хеемстра, подделав документы. Кроме того, ей было запрещено говорить по-английски. «Меня никогда не звали Эдда ван Хеемстра, — рассказывала впоследствии Одри. — Это имя было только для школы. Мама считала, что во время немецкой оккупации разумнее иметь голландское, а не английское имя».
Это не было простой причудой — у Эллы были серьёзные основания бояться за дочь, ведь Одри ещё при рождении была записана британской подданной. Если бы это выплыло наружу, она имела бы все шансы оказаться в лагере, несмотря на свой юный возраст.
Однако у страха и репрессий был и обратный эффект — после всех несчастий, обрушившихся на их семью, даже осторожная Элла, ещё несколько лет назад сочувствовавшая нацистам, стала помогать Сопротивлению.
По иронии судьбы, как раз в мае 1940 года, когда Германия оккупировала Голландию, отец Одри, британец Джозеф Хепбёрн-Растон, был арестован в Англии за «связь с представителями вражеского государства». Для этого были серьёзные основания — Джордж занимал пост директора контролируемого нацистами агентства новостей, да и своих профашистских взглядов он никогда не скрывал.
Вот так родители Одри фактически оказались по разные стороны баррикад…
В те дни я часто говорила себе: если это когда-нибудь закончится, я никогда больше не буду ворчать и капризничать, я буду всем довольна.
В годы оккупации Одри давала частные концерты, чтобы собрать деньги для Сопротивления.
Продолжать заниматься балетом было всё сложнее — не было денег уже не только на учителей, но и на специальную обувь. Элле пришлось сшить для дочери туфли из обрезков фетра. «Туфли не давали той поддержки, которую обеспечивают настоящие балетные туфли, — рассказывала Одри. — Но для моих молодых пальчиков они были в самый раз».
В этой самодельной обуви она и выступала перед публикой. «Я сама придумывала себе танцы. У меня была подруга, которая играла на фортепиано, а мама шила мне костюмы. Всё это было чистым любительством, но в то время у людей совсем не было развлечений. Они с радостью пользовались возможностью послушать музыку, — вспоминала потом Одри, как всегда стесняясь и принижая собственные заслуги. — Концерты проходили в частных домах, окна и двери плотно закрывали. Никто снаружи не догадывался, что происходит внутри. После концерта мы собирали деньги и передавали их голландскому подполью».
Это было рискованное занятие, за такое и она, и участвовавшие в этом другие девочки, могли жестоко поплатиться. Публика тоже рисковала, собираясь на эти концерты, — подобные многолюдные сборища были запрещены. Поэтому представления проходили в тишине, зрители даже не аплодировали, чтобы не привлечь внимание немецкого патруля. Впрочем, юные артистки и так знали, что их ценят, — ведь чтобы посмотреть на них, зрители рисковали жизнью.
Это была лучшая публика в моей жизни, хотя в конце выступления не раздавалось ни звука.
Я хотела танцевать сильнее, чем боялась немцев.
Участие Одри в делах подполья не ограничивалось сбором денег.
Она помогала распространять антифашистские листовки и копии нелегальных передач «Би-Би-Си» и подпольных голландских радиостанций. Поскольку детей меньше подозревали, они выступали в качестве связных — Одри и другим юным артисткам обычно передавали записки во время концертов, они прятали их в туфли, а потом где-нибудь в автобусе или в парке передавали по назначению.
Это занятие было куда опаснее тайных концертов, но когда спустя много лет у Одри спрашивали, как она решалась на такой риск, она только удивлялась: «Для голландских детей было совершенно естественно рисковать, чтобы спасти подпольщиков».