Я отвечаю за все
Шрифт:
Горбанюк и этого толком не знала. Он был вовсе не по ее части — умирающий старик, теперь, она чувствовала, ее просто «подставили». Она должна была ответить за чужие грехи. Страшно ей не было. Хорошо ответит — вызволят. А генерал-академик не съест. Видывала она таких крикунов!
— Еще вопрос, — сказал генерал. — Вы знали, кто он?
— Тут знать ничего не положено, — вывернулась Горбанюк. — У нас своя специфика, товарищ генерал-лейтенант.
И подумала: «Утерся?»
Генерал-лейтенант отвернулся от нее.
А через час вышел из комнатки, где лежал таинственный старик,
— Какие же вы подлецы! Боже мой, какие вы подлецы! Подлецы души, вот именно подлецы души!
У него было белое, трясущееся лицо, и на этом лице нестерпимо светились гадливой ненавистью голубые, казалось бы младенчески добрые, неспособные к гневу глаза.
— Кислород! — гаркнул он. — Перестреляю всех, сволочи!
И его белая рука врача действительно потянулась к кобуре, которую он, наверное, никогда не расстегивал за все пережитые им войны, потянулась, но так кобуру и не расстегнула.
— Вы знали, что у него? — генерал кивнул на дверь палаты. — Вам было известно, что он болен микседемой?
— Имелось мнение… — начала было Инна Матвеевна.
— Вы знали, черт бы вас подрал, что ему назначен тиреоидин?
— Располагая незначительными запасами…
— Но запасами же! — рявкнул генерал-доктор. — Запасами, дрянь вы этакая! Так как же вы смели…
Он задохнулся. Чья-то услужливая рука протянула ему стакан с водой. Генерал брезгливо оттолкнул руку и уже тише спросил:
— Вам известна моя фамилия?
Он смотрел на Инну Матвеевну сверкающими бешенством глазами.
— Я вас спрашиваю, Горбанюк, вы знаете, кто я такой?
— Конечно, — едва пролепетала она. — По вашему классическому учебнику…
— Так вот я классически озабочусь тем, чтобы вы, Горбанюк, никогда впредь не смели именоваться врачом. Классически, — бессмысленно повторил он и еще раз крикнул: — Классически! И удостоверяю это свое обещание именем моего умирающего товарища!
Умирающий товарищ — это был тот старик, которому Инна Матвеевна отказала в тиреоидине. И который, словно назло ей, скончался к вечеру.
Начальство за Инну не заступилось. Наоборот, оно все свалило на нее. Рассказывали, что оно, начальство, даже плакало перед генералом и утверждало, будто по неграмотности и по вине церковноприходской школы, в которой получало образование, не имело чести знать, кто этот самый старик и почему «у его здоровье важнее здоровья других „зэков“.
Инну с грохотом, не впустив даже в здание, где была ее служба, выгнали вон. А начальство вешало трубку, когда она звонила. На третий же раз она выслушала такие слова, что помертвела от страха. Оказалось, что она своей вредительской деятельностью дискредитировала работу соответствующего учреждения, что вопрос о ее партийной принадлежности будет решаться соответственно, что…
— Посмотрим! — вызывающе, грозным от страха голосом перебила она. — Если вы начнете, я в Москву доложу о ваших порядочках…
И она затараторила о том, что именно доложит во всех подробностях. Голос ее срывался, и она визжала, как рыночная торговка, но за визгом и угрозами начальство угадало глубину
Начальство скисло, но пропуск у нее все-таки отобрали вместе со служебным удостоверением и специальной продуктовой квитанционной книжкой. Товарищ, явившийся за всеми документами к ней домой, посоветовал Инне «не рыпаться».
— Давай, Горбанюк, отчаливай втихаря, — посоветовал товарищ по работе. — Не шуми. И никто тебя не обидит по любому другому ведомству.
Надо было уезжать. Надо было исчезнуть, раствориться, пропасть. Надо было, чтобы фамилию ее навечно забыл голубоглазый генерал-лейтенант медицинской службы, тот самый, который поклялся тогда возле палаты умирающего старика.
Но беда никогда не приходит одна. В эти же дни захворала Раиса Стефановна, захворала скромно, как жила, — прилегла и сказала виноватым голосом, что теперь ей, кажется, не подняться. Инна Матвеевна испугалась, побежала к старику Есакову, но у него были свои неприятности — по поводу его деятельности поступили какие-то материалы в прокуратуру. Он бодрился, по его словам «не впервой ему защищать свое честное имя», но какие-то две жестяные банки с сахарным песком спрятал в квартире Боярышниковых. Инна же выдернула из-за балки в его мезонине свою тетрадку — потихонечку.
Мать и болела, и умирала скромно, даже виновато, ни на что не жалуясь, только жалела Елку, так как Инна невкусно стряпает девочке, а та малоежка. В эту же пору от постоянных вызовов в прокуратуру совсем извелся и пожелтел лицом жилец Есаков. В тот день, в который померла Раиса Стефановна, наверху, над покойницей, тяжело стучали сапоги — там происходил обыск, милиция изымала у Есакова эскизы Репина, критские чашки, драгоценные персидские ковры из Шираза, итальянский фарфор, миниатюры, сделанные века назад в Исфахане. Антиквар-эксперт, присланный вместе с милицией, только губами причмокивал на богатства старика Есакова, а тот жарил себе яичницу-глазунью, в первый раз в жизни не скупясь на масло, и злобно утверждал, что все эти вещи у него случайно сложены и ему не принадлежат…
В сумерках Есакова увели, а попозже увезли конфискаты на специальной машине. Елка ревела во весь голос, Инна Матвеевна мучилась сомнениями — правильно ли сделала, что не сказала милиции про банки с сахаром. Еще не открыв их, она догадывалась: жилец спрятал у нее самое главное, самое дорогое. А открыть не могла: банки лежали в диване, а на диване в ряд сидели товарки матери — старые учительницы, — вспоминали Раечку, на террасе курили товарищи покойного отца — вспоминали Матвея. Было холодно, мозгло, сыро, наступал декабрь.
Похоронив мать, Инна Матвеевна заперлась, завесила окна и подняла крышку дивана. В жестяных банках, как она и предполагала, под сахаром, в мешочках из клеенки тихо дожидалось своего часа золото. Золото и платина. Тут были и монеты царской чеканки, и обручальные кольца, истонченные временем, и платиновые браслеты, и портсигары, и часы, и цепочки, и перстни. Старый безмен показал семь фунтов!
Инна вздохнула: где тебя носит, серый волк Палий, если ты жив, отзовись, мы не пропали бы с этим товаром!