Я! Помню! Чудное! Мгновенье!.. Вместо мемуаров
Шрифт:
Проводив телевизионщиков, ответив на многочисленные телефонные звонки, Тонино Гуэрра, нервничавший до этого на балконе, сел в кресло и успокоено спросил:
– Кофе хочешь?
– Спасибо, нет.
– А яблоки любишь?
– Спасибо, я не хочу.
– Странная какая! Кофе не любит, яблоки не любит. А поцелуи любишь?
Я (ввергнутая в краску):
– Я все люблю! Но боюсь, что снова кто – то придет или позвонит и мы не успеем поговорить…
– Не успеем поговорить о чем?
– О Ваших сценариях, о режиссерской работе с Феллини, о фильмах «И корабль идет», «Амаркорд»…
– Я абсолютно уверен, что «Корабль» интереснее и выше, чем «Амаркорд». Жаль, что его мало кто видел в России. Хочу объяснить тебе одну вещь. Мы, итальянцы, никак не можем понять, что такое «режиссерский сценарий», в итальянском кино его нет. Когда у нас пишется сценарий, когда мы дискутируем
Повесть «Амаркорд» вышла на три месяца раньше, чем фильм. Их можно сравнить, и тогда станет ясно, что в фильме ничего без ведома автора не было изменено. Тем не менее, конечно же, главный автор фильма – это режиссер.
«И корабль идет» мы написали с Федерико Феллини за двенадцать утр. На тринадцатое он меня спрашивает: о чем ты думаешь? Я ответил, что меня чрезвычайно интересуют похороны великих людей. Сталина, например. Или замечательного красавца, актера кино Рудольфо Валентино, на похоронах которого тоже была масса народу. И когда площадь, где проходила панихида, опустела, на асфальте остались сотни рукавов от пиджаков. Это те, кто был меньше ростом, хватали впереди стоящих за рукава и тянули вниз, чтобы что – нибудь увидеть. «А ты, – спросил я, – о чем ты думаешь?» «А я думаю о карабинерах, – сказал он. – Я хочу снять большой парад. И все это на лошадях. Потом вдруг лошадь одного карабинера спотыкается. За ней другая, третья, четвертая, пятая… И падают все, и рушится порядок, и рушится все… То есть рушится, может быть, мечта…» На следующее утро я снова говорю: «Ты знаешь, какие были похороны Марии Каллас? Маленький пароход плывет к острову, где она родилась. Каллас просила, чтобы те, кто будет сопровождать ее останки, развеяли прах возле этого острова. Представь себе, какой замечательный можно снять фильм: пароход везет прах великой певицы…»
– Сегодня, – вторгаюсь я в воспоминания Тонино Гуэрры, – любят смотреть фильмы о любви. Двадцать пять лет назад, приехав в Москву по своим делам, вы увезли в Италию женщину с пышными рыжими волосами и боттичеллиевским цветом лица – Лору, вашу жену. Не хотелось написать киносценарий об этом?
– Слушай, – он смотрит на меня почти с восхищением, относящимся, впрочем, совсем не ко мне, а к Лоре. – Хотел много раз. Когда я впервые увидел Лору, то все сразу понял. Я знал тогда несколько русских слов. Она – ни слова по – итальянски. И я отправился пешком на Птичий рынок, купил маленькую клетку. – Он вскакивает с кресла, подбегает к красивому, причудливо вырезанному деревянному буфету (позже я узнаю, что и этот буфет, и торшер в виде паруса, сконструированный из гладильной доски, и другая необычная, красивая мебель в комнате имеют одного автора – Тонино Гуэрру) и взмахивает рукой вверх, туда, где стоят птичьи клетки, заполненные всякой всячиной: раскрашенными глиняными фигурками, комочками бумаги… – Потом, – продолжает он вдохновенно, – я взял бумагу и карандаш и стал писать слова любви. Скомкав исписанный лист, положил его в клетку и принялся за другой, потом за третий, четвертый, пятый… И отдал эту клетку Лоре. Один человек, знавший итальянский, целый час переводил ей мои записки. И она уже понимала все о моей любви. Эту историю, этот маленький эпизод я подарил братьям Тавиани, он есть в одном из их фильмов.
– Вы каждое утро начинаете с работы ?
– Каждое утро в Италии я начинаю с того, что слушаю Рахманинова. Наверное, и в России кто – то каждое утро включает и слушает Верди…
– …или смотрит итальянское кино. То «поэтическое кино», о котором вы уже много лет твердите, что за него нужно бороться.
– Наш общий враг – и итальянского, и французского, и русского кино – это прежде всего английский язык, захвативший все кинорынки. А европейские языки давно стали «местными языками». Если, скажем, сейчас мы сделаем итальянско – русский фильм и его вдруг захотят купить американцы, дубляж будет стоить в три раза дороже, чем сам фильм. Проблема европейского кино очень сложна и потому, что нынче успех кинопродукции определяет наличие сложной, дорогостоящей техники, компьютерной в том числе. Сплошные спецэффекты. Зритель – особенно молодой – очень все это любит. А более старшие предпочитают, сидя дома, нажимать кнопки переключения программ телевидения: не понравится один канал – посмотрим другой, третий. Церемония похода в кинотеатр отмирает, и это настоящая проблема для кинематографа. И все же люди начали уставать от фильмов всего лишь сверхтехничных (что характерно для современного американского кино) и, я думаю, постепенно возвратятся к кино «поэтическому». А такое кино присуще прежде всего европейскому кинематографу. Философских вопросов много: кто мы есть в этом мире и почему, куда мы идем… Они все остаются. Как их решать – это уже другой вопрос. Но делать фильмы в старой поэтической манере уже опасно. Это верный проигрыш. Я езжу на велосипеде, но при этом не считаю, что автомобиль не нужен.
– А в какой манере сейчас «не опасно» работать?
– Возможно, ответ на этот вопрос где – то в промежутке между нынешним сентиментальным телесериалом и супертехническими эффектами.
– В период правления Муссолини были придуманы кинофестивали, для того чтобы оказывать кинематографии коммерческую поддержку. Попытка сделать некоммерческий фестиваль, предпринятая после войны, полностью провалилась. А в наше время такой фестиваль, скажем, «поэтического кино» возможен?
– Думаю, нет. Но фестивали как раз любят «поэтическое кино». Я, кстати, восемь раз получал призы в Каннах. И если фильм попадает в фестивальную программу, то это гарантия того, что народ на него пойдет.
– Поэтическое кино в России. Кого здесь Вы считаете единомышленниками?
– Не хочу останавливаться на персоналиях, но, скажем, Тарковский – большой художник, которого любит мир.
– И Параджанов?
– Нет, Параджанов – армянин, так же как Иоселиани – грузин. Я был дружен с Параджановым, ездил к нему в Тбилиси, а затем мы вместе отправились в Армению. О путешествии я написал книгу «Теплый дождь» (в Италии она была отмечена премией) и был поражен, когда один совершенно незнакомый мне человек в Москве сказал, что знает эту книгу, что читал ее. Сергея Параджанова я тогда не называл Параджановым. Нельзя было. Такое было время. Я его называл – Агаджанян. Поэтический Параджанов в кино. Он как воздух, как сказка. Если мне трудно, плохо, если раздражает все: улицы, машины, я смотрю какой – нибудь параджановский фильм. И все становится другим, и я становлюсь другим.
– Ваше пристрастие к кино поэтическому исходит из Вашей писательской сути?
– Я всего лишь поэт. Я люблю только слова.
– И никогда не хотели заниматься режиссурой?
– Предложений поставить тот или иной фильм было много. Но я всегда был рабом слова. Для меня только слово дает возможность представить себе любые образы, мечтать и воображать то, что хочешь. Скажем, образ Распутина на киноэкране я принимаю. Но когда читаю книгу, то мой Распутин может предстать мне совсем другим – маленьким блондином, может быть. Кино, конечно, великое искусство, но литература – великая тайна.
– Вы и сейчас пишете стихи?
– А ты читала мои стихи, напечатанные в «Литературной газете»?
– Да, очень хорошие переводы Беллы Ахмадулиной.
– Ты симпатичная, – ставит диагноз Тонино Гуэрра. – Говоришь поэту не о самих стихах, а о том, что переводы – хорошие. Да, я по – прежнему пишу стихи. Не много. И в иной поэтической манере. Но больше, – обводит взглядом комнату, – делаю мебель и рисую картины. По моему рисунку в Италии сегодня строится фонтан. Его стоимость – около 300 тысяч долларов. Я за него не получу ни копейки, но все равно волнуюсь: хорошо ли сочинилось, все – таки фонтаны – не моя профессия.
Когда, закончив интервью, мы прощались, Тонино Гуэрра напомнил:
– А как же – поцеловать?
Я поцеловала его в щеку – она была прохладная, свежая, пахла хорошим одеколоном – и от волнения наступила ему на ногу.
– Извини, – сказал маэстро, – но мне придется ответить. Такая примета.