Я помню это было в детстве
Шрифт:
Воспоминания
Способен ли человек вспомнить свои самые первые детские, а, может быть, даже младенческие впечатления? Говорят, Лев Толстой помнил себя с трех лет. Вряд ли. Когда представляешь свое глубокое детство, всегда получается искаженная картинка. Во-первых, наслаиваются рассказы взрослых, а, во-вторых, – свои прежние попытки что-то вспомнить из своего прошлого. Чтобы получить «чистую картинку», нужно освободить свое сознание от более поздних наслоений.
Поэтому я не могу сказать, что помню, что со мной происходило, когда мне было три года. Я знаю, что жили мы в Казани, в Ягодной слободе, на улице
Как починить этот "телефон"? Попробуем следующий метод. Вспоминать не сами события и факты, а свои чувства по поводу этих случившихся очень давно событий и фактов, то есть пытаться восстановить не историю внешних событий, а – проявления своей внутренней духовной жизни. Мир духа более индивидуален и интимен, чем мир вещей, в него труднее внести что-то чужеродное.
Итак, что же можно вспомнить, воспользовавшись этим методом? Ни мать, ни отца, ни других родственников, включая и саму бабушку, в бабушкином доме я не помню. Только помню, что в нем витал какой-то уютный родной бабушкин дух. Хотя это тоже может быть более поздним наслоением, я имею в виду ощущение уюта и тепла, исходящего от бабушки, поскольку она всегда, до своей кончины, была моим светлым ангелом-хранителем.
Однако я достаточно точно могу передать свое тогдашнее само- и мироощущение. Я был жизнерадостным, общительным и довольно уверенным в себе карапузом. От бабушкиного дома, хотя я не помню, кто в нем жил, исходили тепло и защита. Никаких отрицательных эмоций, сильных потрясений, которые могли бы сказаться на моей психике, я не помню. Нет нужды перечислять те мелкие эпизоды, которые настолько прочно застряли в памяти, что и сейчас можно реконструировать чувства, которые тогда они у меня вызывали. Разве только важным может показаться следующий случай.
Однажды, разговаривая с соседским мальчишкой, я пережил сложное чувство. Я говорил с ним по-русски, а он отвечал по-татарски, хотя был русским пацаном. Нет, я, конечно, знал татарский язык, но я специально для него, русского, говорил на его родном языке, а он мне отвечал по-татарски. Это меня немного задело: значит, он думает, что я не умею говорить по-русски? Это я-то не умею, да я еще лучше тебя говорю, хотя ты и русский! И я упорно, коверкая, продолжал выговаривать русские слова.
Национальный вопрос здесь никак не стоял, хотя я уже знал, что я татарин, а он русский. Здесь просто было задето мое детское самолюбие, которое у меня всегда было непомерно раздуто. Точно так же я мог заартачиться, если бы кто-нибудь из соседских пацанов усомнился бы, например, в моем умении попадать камнем в цель или пускать мыльные пузыри. Меня задело само сомнение в каких-то моих способностях, в данном случае во владении русским языком. Хотя, возможно, на самом деле соседский мальчишка и ни в чем не сомневался, напротив, он сам хотел похвастать передо мной знанием моего родного языка…
И все же национальный вопрос, пусть в зачаточном, эмбрионом состоянии, здесь уже был. Я точно помню, что в моем тогдашнем сознании сложилось твердое убеждение, что русский язык выше татарского, и овладев им, человек становится как бы умнее, как бы значительнее, что ли.
Откуда могли появиться такие мысли в голове у трехлетнего малыша? Бабушка, мать, дядя, да и отец тоже, хотя он лучше всех знал русский, говорили дома по-татарски. Но татарский так и оставался языком дома, а языком улицы был русский, хотя на нашей улице проживало больше татар, чем русских.
На дворе стоял 1961 год, и происходило это в СССР. Дети в этой стране уже с младенческого возраста чувствовали себя гражданами империи. И это чувство сопричастности к чему-то огромному и державному, сам воздух, сама атмосфера, создаваемая советской пропагандисткой машиной – "Я другой такой страны не знаю", – не могли ни сказаться на формировании ментальности советских людей, которых после перестройки стали называть "совками".
Следующий этап жизни в Казани – переезд в поселок Северный. Сюда перевезли старый дедушкин (уже по отцовской линии) дом из деревни Казаклар и сделали к нему пристрой. Где-то есть даже семейная фотография, на которой я, маленький мальчик в коротких штанишках на подтяжках, с важным видом вношу свою лепту в строительство нового дома: подаю какую-то дощечку. Но в памяти этот эпизод не сохранился. Зато я помню массу других очень важных событий, которые наверняка оказали на меня сильное воздействие и даже заложили какие-то фундаментальные основы характера, которым мне приходиться пользоваться по сию пору.
Поселок Северный в отличие от Ягодной Слободы находится на самой окраине Казани, это почти деревня, рядом – озеро, лес, природа одним словом. Во мне до сих пор живо ощущение знойного лета с буйством зелени, цветов, каких-то жужжащих звуков… Помню, меня всегда манил лес и в то же время пугал своей таинственной загадочностью. Видимо, взрослые, боясь, что я туда буду убегать, нарочно пугали: "Не ходи в лес, а то волки съедят". В лес мы ходили с тетей Линой – безобидной и неказистой девушкой, папиной младшей сестрой, которую все почему-то считали дурнушкой. Я этого не замечал, для меня главное было пойти с ней в лес. Это был всегда праздник! Никаких подробностей от лесных прогулок я не помню, но осталось ощущение чего-то желанного, загадочного и жизненно необходимого. Не знаю, насколько здесь повинно тесное общение с природой, но мое тогдашнее внутреннее и внешнее состояние ассоциируется сейчас во мне с налитым румяным яблоком, полным сока, силы и оптимизма.
В поселке у меня впервые появился друг. Звали его, как помнится, Шавкат. И, когда лет через восемь мы приехали в гости на летние каникулы к дедушке из Узбекистана, куда мы перебрались в 1962 году, и я снова встретился с ним, чувство старой дружбы восстановилось. А, может быть, это просто взрослые сказали: "Вот с этим мальчиком ты дружил в детстве", – и этого было достаточно, чтобы мы задружились заново.
Чем мы занимались с Шавкатом? Сохранились лишь обрывки впечатлений. Самое важное, кажется, вот какое. Трудно назвать это пробуждением эротического чувства, но о чем-то подобном я смутно вспоминаю. Когда я рассматривал бабкину (кстати, бабушку по отцовской линии в отличие от деда я совершенно не представляю) кулинарную книгу с изображением раскатанной татарской лапши и пояснениями, как эту лапшу нарезать, – где-то в глубинах моего сознания вспыхивали какие-то туманные ассоциации. Нет, это был не эротизм, а скорее неотчетливая и смутная догадка, пришедшая ко мне, возможно, из другой жизни.
То, что никаких эротических чувств в четырехлетнем возрасте у человека быть не может, доказывает еще такой факт. Мы с Шавкатом и одной соседской девочкой – не знаю, кто уж был тут зачинщиком – играли в увлекательнейшую, как нам казалось, игру. За домом в укромном углу нашего сада росли громадные лопухи, и мы туда прятались втроем от взрослых, понимая, что занимаемся не совсем приличным делом. Мы поочередно с Шавкатом общупывали девочку (по ее полному благодушному согласию, разумеется). Что я тогда испытывал? Ничего. Не помню, никаких ощущений. Одно любопытство и сознание того, что мальчики и девочки, оказывается, устроены по-разному.