Я пришел дать вам волю
Шрифт:
— Тю! — воскликнул Степан радостно. — Ото — гости так гости! Хорошие вы мои…
Вся станица перецеловалась с атаманом.
— Ото гостеньки!.. — повторял Степан. — Да как же? Когда вы? — Он был рад без ума. Чуть не плакал от радости. Все время, пока Ларьки с товарищами не было, болела совесть: зря послал в Москву. — Откуда теперь-то?
— А прямо с дороги.
— Алена! — стол: гулять будем. Где она? — суетился Степан. — Ну, ребятушки!.. Радый я за вас. Слава те господи! А видали войско?.. А? — Степан засмеялся. — Закачается мир! Садитесь,
Алена вошла, с неудовольствием посмотрела на ораву и принялась накрывать на стол. Опять — гульба.
— Что царь, жив-здоров? Отпустил вас?.. Или как? — расспрашивал Степан.
— Нас с караулом в Астрахань везли, а мы по путе ушли. Зачем нам, думаем, в Астрахань-то?.. Батька на Дону теперь.
— Охрана как же?
— Коней, оружью у их отняли, а их пешком пустили… — Ларька тоже улыбался, довольный.
— Славно. Что ж царь? Видали его?
— Нет, с боярами в приказе погутарили…
— Не ждут нас на Москву?
— Нет. Они тада не знали толком, где мы есть-то — на Дону или на Волге…
— Добре, пускай пока чешутся. Завтра выступим. А эт кто же? — Степан увидел Федьку Шелудяка.
— Федор… По путе с нами увязался. Бывалый человек, на Москве, в приказе, бича пробовал.
— Из каких? — спросил Степан, приглядываясь к поджарому, смуглому Федьке.
— Калмык. Крещеный, — сказал Федька.
— Каково дерут на Москве?
— Славно дерут! Спомнишь — на душе хорошо. Умеют.
— За что же?
— Погуляли с ребятами… Поместника своего в Волгу посадили. Долго в бегах были. А на Москве, с пытки, за поместника не признался. Беглый, сказал. А родство соврал…
— Как же это вы? И не жалко вам его, поместника-то?
У Шелудяка глаза округлились от удивления: он слышал про Стеньку Разина совсем другое — что тот тоже не жалует поместников.
Степан засмеялся, засмеялись и есаулы.
— Алена, как у тебя? — спросил Степан.
— Садитесь.
Крепко спит хмельной атаман. И не чует, как хлопочут над ним два родных человека: крестная мать и жена.
Алена, положив на колени руки, глядит не наглядится на такого близкого ей и далекого, родного, любимого и страшного человека.
Матрена привычно готовится творить заговор.
— Господи, господи, — вздохнула Алена. — И люблю его, и боюся. Страшный он.
— Будя тебе, глупая! Какой он страшный — казак и казак.
— Про што думает?.. Никогда не знала.
— Нечего и знать нам… — Матрена склонилась над Степаном, зашептала скороговоркой: — Заговариваю я свово ненаглядного дитятку Степана, над чашею брачною, над свежею водою, над платом венчальным, над свечою обручальною. — Провела несколько раз влажной ладонью по лбу Степана; тот пошевелился, но не проснулся. — Умываю я свово дитятку во чистое личико, утираю платом венчальным его уста сахарные, очи ясные, чело думное, ланиты красные… — Отерла платком лицо. Степан опять не проснулся.
— Погинет он, чует мое сердце, — с ужасом сказала Алена.
— Цыть! — строго сказала
Алена тихонько заплакала. Матрена глянула на нее, покачала головой и продолжала:
— Будь ты, мое дитятко, цел, невредим: от силы вражьей, от пищали, от стрел, от борца, от кулачнова бойца, от ратоборца, от дерева русскова и заморскова, от полена длиннова, недлиннова, четвертиннова, от бабьих зарок, от хитрой немочи, от железа, от уклада, от меди красной, зеленой, от серебра, от золота, от птичьева пера, от неверных людей: ногайских, немецких, мордвы, татар, башкирцев, калмык, бухарцев, турченинов, якутов, черемисов, вотяков, китайских людей.
Бойцам тебя не одолеть, ратным оружьем не побивать, рогатиною и копьем не колоть, топором и бердышом не сечь, обухом тебя бить не убить, ножом не уязвить, старожилым людям в обман не вводить; молодым парням ничем не вредить, а быть тебе перед ними соколом, а им — дроздами.
А будь ты, мое дитятко, моим словом крепким — в нощи и в полунощи, в часу и в получасье, в пути и дороженьке, во сне и наяву — сбережен от смерти напрасной, от горя, от беды, сохранен на воде от потопленья, укрыт в огне от сгоренья.
А придет час твой смертный, и ты вспомяни, мое дитятко, про нашу любовь ласковую, про наш хлеб-соль роскошный, обернись на родину славную, ударь ей челом седмерижды семь, распростись с родными и кровными, припади к сырой земле и засни сном сладким, непробудным.
Заговариваю я, раба, Степана Тимофеича, ратного человека, на войну идущего, этим моим крепким заговором. Чур, слову конец, моему делу венец.
Алена упала головой на подушку, завыла в голос:
— Ох, да не отдала б я его, не пустила б…
— Поплачь, поплачь, — посоветовала Матрена. — Зато легше будет. Шибко только не ори — пускай поспит.
— Ох, да на кого же ты нас покидаешь-то?.. Да и что же тебе не живется дома-то? Да и уж так уж горько ли тебе с нами? Да родимый ты мо-ой!.. — с болью неподдельной выла Алена.
Степан поднял голову, некоторое время тупо смотрел на жену… Сообразил, что это прощаются с ним.
— Ну, мать твою… Отпевают уж, — сказал недовольно.
Уронил голову, попросил:
— Перестань.
3
Шли стругами вверх по Дону. И конники — берегом.
Всех обуяла хмельная радость. Безгранична была вера в новый поход, в счастье атамана, в удачу его.
Весна работала на земле. Могучая, веселая сила ее сулила скорое тепло, жизнь.
Степан ехал берегом.
В последние дни он приблизил к себе Федьку Шелудяка. Нравился ему этот совершенно лишенный страха и совести выкрест, калмык родом, отпетая голова, ночной работничек. Был он и правда редкий человек — по изворотливости, изобретательности ума, необыкновенной выносливости и терпению.