Я проклинаю реку времени
Шрифт:
3
Я был не в курсе, что мама уехала. Слишком много всего происходило в моей собственной жизни. Мы с ней не разговаривали с месяц, если не больше, что было в порядке вещей в то время, в восемьдесят девятом году, но я ощущал это как странность. Странным было еще и то, что я делал это сознательно. Я избегал мамы. Избегал, не желая слышать, что она имеет сказать о моей жизни.
Тем вечером, когда мама с коричневым чемоданом из кожзама в руках в одиночку доехала от станции метро «Вейтвет» до станции «Железнодорожный вокзал» с намерением пересечь сырую площадь между зданием старого Восточного вокзала и морем, подставляя прическу встречному ветру, и попасть в низкий, насквозь продуваемый терминал, принадлежащий компании J. C. Hagen&Co,и дальше на кособокий причал, у которого был пришвартован «Датчанин Хольгер», ходивший, как оказалось, последнюю в своей жизни неделю, я на чужой машине возвращался с неасфальтированных просторов Ниттедала, а сзади сидели мои дочери, одна десяти, другая семи лет. Машина —
Начинало смеркаться. Темнота упала, как накатывал прилив в Ютланде, когда я был в возрасте моих девочек, — стремительно и неожиданно, и так каждый раз, и сейчас, поди, тоже. Были первые дни ноября, девчонки сзади распевали песню «Битлз» с одной из старых моих пластинок, как сейчас помню, Michelleиз альбома Rubber Soul,не самый главный шедевр, но они любили Пола Маккартни, он писал песни, которые детям легко даются. И песня звучала вполне себе прилично, даже фразы якобы по-французски, так что я отпустил руль на прямом участке между Хеллерюдсшлетта и Шеттеном и от души захлопал. Мне нравилось, что они сидят сзади. Так они могли разговаривать со мной о чем хотят, не глядя мне в глаза, и я тоже мог не смотреть им в глаза, а бывало, что и они друг на друга не смотрели, и тогда мы все трое глядели в свои окна и молчали, а машина накручивала километры, и каждый понимал, что всё не так. Это знали девочки, знал я, а лучше всех знала та, которой с нами в машине не было, — именно по этой причине она не ездила с нами на прогулки.
Так обстояли дела.
— Эй, кто со мной колесить по дорогам? — кричал я, стоя дома в прихожей, и почти всегда обе девчонки кричали:
— Я! — каждая из своей комнатки. — Мы с тобой!
А та, на которой я был женат, говорила:
— Вы езжайте, я дома побуду.
В том и состояла наша затея, что она откажется ехать. Скажи она вдруг «и я с вами», никто не знал бы, что делать: как довести такую поездку до конца, о чем говорить, куда девать глаза. А так мы с девчонками спускались по лестнице в подвал, входили в желтые железные двери, которые тяжело и гулко хлопали у нас за спиной, и ехали прокатиться, чаще всего в Ниттедал, выше к северу, а иногда в Наннестад, если время не поджимало; случалось, мы уезжали даже в Эйдсволл, на реку, и медленно катили по красивому чугунному мосту, глядя вниз на воду, которая плавно текла прямо под нашей машиной, а потом парковались в центре и ели вафли в одном проверенном кафе. Но больше всего мы любили грунтовые проселочные дороги, серые в ухабах дороги через поля и луга, вдоль клетчатых изгородей овечьих пастбищ, вдоль старых оград под током с белыми фарфоровыми шишечками на столбах, вдоль ржавой обвислой колючей проволоки. Вписываться в кривые повороты, кружить по дорогам, распевая песни «Битлз», то взбираться на холм, то спускаться, то справа поля изумрудно-бледные, а слева коричнево-серые, то наоборот, и снова наоборот — вот как все было осенью восемьдесят девятого года и в матовом свете Ниттедала, и в Наннестаде, и высоко в Эйдсволле, деревья вдоль русла ручья стояли голые, на открытых ровных лугах и квадратах полей желтели стога сена, вдруг за каким-то поворотом в глаза бросался нездоровый цвет рыжего пятна только что обработанной «раундапом» стерни, а дальше — там, где поле успели вспахать, — лиловый и сжирающий все черный, пока не обрушилась зима и не извела весь свет, сделав мир бессветным и бесцветным. Мы проезжали такие места побыстрее, мы храбрились, смеялись и кричали испуганно тонюсенькими голосами:
— Осторожно, ради Бога! Сбоку — черная дыра!
Я как раз рассказал им о черных дырах, что они затягивают в себя все подряд, и с концами — в них пропадают жизни, миры, может, и наш мир уже затянут в дыру, и я шарахался на другую сторону дороги, на обочину, девчонки визжали сзади, мы чудом спасались в последнюю секунду. Потом переводили дух и принимались хохотать, никогда еще космическая утроба не угрожала нам так явственно, и мы голосили I should've known betterпо крайней мере на два голоса, а я отбивал такт на руле.
А потом рано темнело, ничего не было видно, в машине темнота окутывала наши плечи и головы. Только волосы девочек вспыхивали рыжим и золотым огнем в сиянии придорожных фонарей, и светились цифры на спидометре, и маленькая синяя лампочка индикатора дальнего света включалась и гасла в такт встречному потоку; мы переставали петь песни, проезжая Шеттен, а на мосту у станции Стрёммен замолкали вовсе.
Бывало, с тех пор, как мы выехали из гаража под нашим блочным домом, проходило полдня, мы были такие голодные, что голова плыла и немела по краям, если можно сказать, что у головы есть края, но никто не хотел разрывать немую темноту в машине, только поворотник мигал зеленым справа на щитке, отмеряя последний отрезок пути, сперва опушкой леса, потом вялой петлей вокруг огромной больницы, перед старой церковью свернуть на пустырь и назад в пригород, где мы жили, долго взбираясь по длинным склонам холмов, и хотел бы я знать, что думали девочки, сидя вот так на заднем сиденье и не разговаривая друг с другом. Но я думал о разводе, который каждый день придвигался все ближе, вдруг тихо оказывался перед глазами, как филин ночью, хотя по-прежнему оставался всего лишь договоренностью — без даты, без времени года — между нами двумя, живущими вместе пятнадцать лет, народившими этих двух девочек, с
Справлялся я только с поездками на природу, в Ниттедал, Наннестад, Эйдсволл. Мне помогали эти краски ожидания тихого начала зимы, точнее, отсутствие красок, эти обрисованные края леса и эти изгибы дороги — я буду помнить их и потом, когда все переменится, думал я. И само движение: что я не стоял на месте, а неторопливо катил на собственной «мазде» цвета шампанского или, как в этот раз в начале ноября восемьдесят девятого года, на серебристо-сером чужом «фольксвагене-пассате». Да и девчонки тоже, как они сидели на заднем сиденье и распевали Eleanor Rigbyи When I'm sixty-fourтого же Маккартни. Я никогда прежде не слышал этих песен в таком исполнении и думал, что и их надо бы сохранить в памяти.
Мы спустились на третьей передаче с последней горки, длинной, крутой и неприятной в зимнее время, когда поворот блестит льдом, проехали по верхней круговой дороге мимо низких корпусов, стоящих вдоль леса, свернули, наконец, к одному из них и вкатились в подземный гараж — автоматические ворота были подняты, они сломались и уже несколько недель не работали. В дальнем углу гаража я остановился и тихонько стал сдавать задом на место, где номер моей квартиры был написан крупными цифрами на стене, до самого низа покрытой четкими, вплоть до годовых колец, отпечатками опалубочных досок; девчонки закрыли глаза ладошками, со свистом втянули в себя воздух и перестали дышать, потому что в гараже тесно и трудно маневрировать, и однажды случилась очень неприятная история и мы долго разбирались с соседом, который теперь, слава Богу, переехал. Он жил над нами, иногда по вечерам я слышал, как гремит у него музыка и жена кричит ему, чтобы он сделал потише.
Но в этот раз все обошлось. Я хорошо встал, не прижавшись ни влево, ни вправо; учитывая, что машина чужая, это особенно приятно. Мы вылезли наружу, мы шваркнули со всей силы дверями, мы любили так похулиганить, чтобы эхо раскатилось по всему огромному гаражу. Потом я придирчиво проверил, все ли в порядке в смысле требований страховки, — что все захлопнуто, закрыто, выключено, что ключ не забыт в машине, — и мы пошли вверх по лестнице, причем я тащился последним, я не хотел туда идти.
И вот я вхожу в дверь, в прихожую, и дальше, в кухню и гостиную, и все точно как всегда последние десять уже почти лет: плакаты на стенах, коврики на полу, дурацкие красные кресла, но в то же время все совсем не так, совсем не так, как в начале, когда были только мы двое против всех, всего мира, рука в руке, плечо к плечу, есть только ты ия, говорили мы друг другу, только ты и я,говорили мы. Но что-то случилось. Все разваливалось. Во всем появились зазоры, расстояния, точно между спутниками с их одновременным притяжением и отталкиванием; на преодоление этих зазоров, расстояний, отдалений требовались огромные сила и воля, у меня столько не было, но я и не решился бы столько потратить. И все было не так, как в машине, пока мы объезжали три, а то и четыре района области Румерике в Восточной Норвегии, восточнее Осло. Там тело машины плотно облегало меня на всех путях, куда бы мы ни поехали, но здесь, наверху в квартире, вещи выпадали из фокуса и разлетались в стороны. Похоже на воспаление блуждающего нерва. Я закрыл глаза, чтобы мир встал прямо, и тут услышал, как открылась дверь ванной, и ее шаги в коридоре. Я узнал бы их всегда, везде, на дороге и камнях, полу и паркете, коврах и половичках. Она остановилась передо мной. Я слышал, как она дышит, но не настолько близко, чтобы чувствовать ее дыхание на своем лице. Она ждала. Ждал и я. В дальней комнате хохотали девчонки. Что-то случилось с ее дыханием. Она теперь никогда не дышала как прежде. Я не открывал глаз, я стоял, зажмурившись. И услышал ее вздох.
— Господи, Арвид, — сказала она. — Ну перестань уже. Что за детский сад.
Но я не хотел открывать глаз. Все было видно и так. Она меня больше не любила. Глаза ее на меня бы не смотрели.
— Звонил твой брат, — сказала она. — Что-то важное.
Она еще немного постояла, развернулась и пошла снова в ванную. Я осторожно открыл глаза и увидел ее спину, она скрылась за дверью. Я потер кулаками точку в самом верху груди.