Я пытаюсь восстановить черты
Шрифт:
Лично на меня, на многих других писателей, да и вообще на любителей литературы моего поколения творчество Бабеля произвело неизгладимое впечатление. Мы ждали его новых книг, искали их. Мы печалились над его судьбой, судьбой отвергнутого и непризнанного, а в последние годы радовались его реабилитации, новой жизни его творчества, ставшей возможной в Советском Союзе.
Когда несколько лет назад я имел случай встретиться с большим и тонким писателем К. Паустовским, то мы с ним тотчас же сошлись на обоюдном восхищении Бабелем.
Сейчас в Советском Союзе высоко ценится творчество Хемингуэя. В связи с этим я хотел бы указать на качественную противоположность прозаического
Первоначально предполагалось, что председателем на вечере памяти Бабеля будет Илья Григорьевич Эренбург. Но Союз писателей распорядился иначе — председателем был назначен Федин. Все члены Комиссии по литнаследию Бабеля были расстроены и возмущены, так как Федин явно не хотел принимать участия в работе Комиссии и не захотел подписать письмо Поликарпову. Кроме того, было неясно, как к этому отнесется Эренбург. А вдруг совсем не придет на вечер? Эренбург пришел, но сел не в президиум на сцену, а в первый ряд в зале. Отказалась сесть в президиум и я.
Вечер открыл Федин, потом выступили писатели Никулин, Бондарин, Славин, Лидин, Мунблит и критик Панков — сотрудник журнала «Знамя». Эренбург выступил последним. Привожу его речь почти полностью, как она была застенографирована:
«Я не мог не выступить, хотя здесь многие хорошо рассказывали об Исааке Эммануиловиче и хотя я писал о нем. Это самый большой друг, которого я имел в жизни. Он был моложе меня на три с половиной года, но я шутя называл его «мудрый ребе», потому что он был мудрым человеком. Он удивительно глубоко смотрел в жизнь.
Он понимал, что взгляд человека не может охватить бесконечность, и он относился с некоторой брезгливостью к авторам (даже очень почтенным и к которым он лично относился хорошо), которые пытались увидеть все. Он говорил часто: «а лучше поглубже». Он хотел увидеть то, что он мог увидеть глубоко.
Он любил окружать себя неизвестностью, что-то скрывать, не говорить, куда пошел. В Париже он как-то пошел ко мне и не пришел, а я ждал. Оказывается, его дочь спросила: «Куда ты идешь?» А у него не хватило силы соврать, и он сказал: «К Эренбургу». И когда он это сказал, он уже не смог прийти ко мне и направился в противоположную сторону.
Он не был романтиком в искусстве. К нему абсолютно применимо слово «реализм», но это реализм человеческий, это единственное прилагательное, которое в данном случае можно применить к этому слову. Ту жестокость, которую можно найти во всех рассказах Бабеля, чем он ее смягчал? Любовью, соучастием в заговоре с героями и с читателями, огромной душевной добротой. Он был очень добрым и хорошим человеком не в том обывательском смысле, как говорят, а по-настоящему, и то, что говорили, что он не верил в удачу писателей душевно небрежных, это очень выражает всю природу Исаака Эммануиловича. Когда он как-то раз ждал меня в Париже, он перечел маленький рассказ Чехова, и, когда я пришел (а я запоздал), он мне сказал: «Знаете, что удивительно? Чехов был очень добрым человеком». Он ругался с французами, которые смели критиковать то или другое в Мопассане, говорил, что Мопассан безупречен. Но в одном из последних разговоров со мной сказал: «Все у Мопассана хорошо, но сердца
Бабель был очень любознательным. Я не могу сказать, что я знал веселого Бабеля, он не был ни весельчаком, ни бодрячком — ничем, что требовалось для того, чтобы быть одобренным. Он был печальным человеком, который умел смеяться и у которого была очень интересная жизнь. В жизни его особенно интересовало то двоякое и загадочное, что вообще интересует людей во всех возрастах, — смерть и любовь… Сколько он наслушался исповедей, которые он умел вызывать!
В Париже, когда у него не было денег, он мог заплатить сколько угодно девушке, чтобы она с ним поговорила в кафе, а самому не пойти обедать. Он не мог видеть женскую сумку без просьбы, часто безуспешной: «Можно посмотреть, а что внутри?»
Я помню хорошо это время. Бабель умел быть очень осторожным. Его никак нельзя назвать человеком, который лез напролом. Он знал, что не должен ходить в дом Ежова, но ему было интересно понять разгадку нашей жизни и смерти. В одну из последних встреч, когда меня в конце концов выпустили в Испанию, мы сидели с ним в ресторане «Метрополь». Там танцевали, играла музыка, и он, наклонившись ко мне, шепотом сказал: «Ежов — только исполнитель». Это было после длительных посещений дома, бесед с женой Ежова, которую он знал давно. Это была единственная мудрая фраза, которую я вспоминаю из всего, что я слышал в то время. Бабель больше нас видел и разбирался в людях. Вот уж кто никогда не мыслил категориями и абстракциями, а всегда живым человеком.
Он был сформирован революцией, и трагична была судьба человека, который сейчас перед вами (показывает на портрет). Он был одним из самых преданных революции писателей, и он верил в прогресс. Он верил, что все пойдет к лучшему.
И вот его убили… Я помню, как-то раз он пришел мрачный в начале 1938 года ко мне в Лаврушинский. Сел, осмотрелся и сказал: «Пойдем в другую комнату». Он боялся разговаривать, в комнате был телефон. Мы перешли в другую комнату, и он шепотом сказал: «Я расскажу вам сейчас самое страшное». Он рассказал, что его повели на фабрику, где книги превращались снова в бумагу, и рассказал с необычайной силой и выразительностью, как сидят здоровые девки и вырывают бумагу из переплетов. А каждый день шло огромное уничтожение книг. И он сказал: «Страшно!»; я был подавлен разговором, а он сказал: «Может быть, это только начало?» Это была одна из его тем об очкастых, о тех, кто читает книги, о тех, кто думает, о тех, у кого есть мнение об этой стихии. И он рассказал о тех девушках, как их увидел Довженко в «Земле», — как о стихии, поднявшейся с земли. Это была одна из наших последних встреч.
Я не знаю, что он писал дальше. Он говорил, правда, что он ищет простоту. Его простота была не той, которая требовалась, она была простотой после сложности. Но я хочу сказать одно — ведь это большой писатель. Я говорю это не потому, что я люблю его до сих пор. Если говорить языком литературоведов, объективно, — это гордость советской литературы.
Мы в Доме писателей. Мы все писатели или писательские болельщики, мы все имеем отношение к советской литературе.
Что значит реабилитация? Это не те, скажем, глупости, что были написаны в папке его дела, которым удивлялся прокурор и которые были действительно глупостями. Это было известно и раньше. Те, которые живы, перед Бабелем и читателем обязаны. Разве не удивительно, что страна языка, на котором он писал, эта страна его издает в десять раз меньше, чем в социалистических странах и на Западе. Ведь это страшно.