Я раб у собственной свободы… (сборник)
Шрифт:
а все, что копил и вынашивал,
на миг отразится в текучей воде
проточного времени нашего.
О жизни за гробом забота
совсем не терзает меня;
вливаясь в извечное что-то,
уже это буду не я.
Счастливые всегда потом рыдают,
что вовремя часов не наблюдают
Когда в глазах темно от книг,
сажусь делить бутыль
блаженна жизнь – летящий миг
между двумя небытиями.
Я враг дискуссий и собраний
и в спорах слова не прошу;
имея истину в кармане,
в другом закуску я ношу.
Когда весна, теплом дразня,
скользит по мне горячим глазом,
ужасно жаль мне, что нельзя
залечь на две кровати разом.
Покуда я у жизни смысла
искал по книгам днем с огнем,
вино во мне слегка прокисло
и стало меньше смысла в нем.
Зря и глупо иные находят,
что ученье – пустяк безразличный:
человек через школу проходит
из родильного дома – в публичный.
Не знаю лучших я затей
среди вселенской тихой грусти,
чем в полусумраке – детей
искать в какой-нибудь капусте.
Дымись, покуда не погас,
и пусть волнуются придурки —
когда судьба докурит нас,
куда швырнет она окурки.
Из лет, надеждами богатых,
навстречу ветру и волне
мы выплываем на фрегатах,
а доплываем – на бревне.
Подростки мечтают о буре
в зеленой наивной мятежности,
а взрослых влечет к авантюре
цветение первой несвежести.
Надо жить наобум, напролом,
наугад и на ощупь во мгле,
ибо нынче сидим за столом,
а назавтра лежим на столе.
Анахорет и нелюдим
и боязливец неудачи
приходит цел и невредим
к покойной старости собачьей.
Какое счастье, что вокруг
живут привольно и просторно
слова и запах, цвет и звук,
фактура, линия и форма.
Все умные задним умом,
кто бил себя в лоб напоследок,
печальней грустят о былом,
чем те, кто и задним не крепок.
В столетии, насыщенном тревогой,
живу, от наслаждения урча,
пугаем то всемирной синагогой,
то ржавью пролетарского меча.
Я жизнь люблю, вертящуюся юрко
в сегодняшнем пространстве и моменте,
моя живая трепаная шкурка
милее мне цветов на постаменте.
По времени скользя и спотыкаясь,
мы шьемся сквозь минуты и года
и нежную застенчивую завязь
доводим до трухлявого плода.
Час нашей смерти неминуем,
а потому не позабудь
себя оставить в чем-нибудь
умом, руками или хуем.
С годами тело тяжелей,
хотя и пьем из меньших кружек,
и высох напрочь дивный клей,
которым клеили подружек.
Ровесник мой, засосан бытом,
плюет на вешние луга,
и если бьет когда копытом,
то только в гневе на рога.
Гори огнем, покуда молод,
подругу грей и пей за двух,
незримо лижет вечный холод
и тленный член, и пленный дух.
Кто несуетливо и беспечно
время проводил и коротал,
к старости о жизни знает нечто
большее, чем тот, кто процветал.
Сложилось нынче на потеху,
что я, стареющий еврей,
вдруг отыскал свой ключ к успеху,
но не нашел к нему дверей.
Возраст одолев, гляжу я сверху:
все мираж, иллюзия, химера;
жизнь моя – возведенная церковь,
из которой выветрилась вера.
Не грусти, что мы сохнем, старик,
мир останется сочным и дерзким;
всюду слышится девичий крик,
через миг становящийся женским.
Деньгами, славой и могуществом
пренебрегал сей прах и тлен;
из недвижимого имущества
имел покойник только член.
Счет лет ведут календари
морщинами подруг,
и мы стареем – изнутри,
снаружи и вокруг.
С каждым годом суетней планета,
с каждым днем кишение быстрее,
губят вырастающих поэтов
гонор, гонорар и гонорея.
В нашем климате, слезном и сопельном,
исчезает, почти забываемый,
оптимизм, изумительный опиум,
из себя самого добываемый.
Бесплоден, кто в пору цветения
обидчив, уныл и сердит;
гниение – форма горения,