Я раб у собственной свободы… (сборник)
Шрифт:
За осенью – осень. Тоска и тревога.
Ветра над опавшими листьями.
Вся русская жизнь – ожиданье от Бога
какой-то неясной амнистии.
В тюрьме я поневоле слушал радио
и думал о загадочной России:
затоптана, изгажена, раскрадена,
а песни – о душевности и силе.
Тот Иуда, удавившись на осине
и рассеявшись во время и пространство,
тенью ходит в нашем веке по России,
проповедуя
Рисунком для России непременным,
орнаментом, узором и канвой,
изменчивым мотивом неизменным
по кружеву судьбы идет конвой.
История любым полна коварством,
но так я и не понял, отчего
разбой, когда творится государством,
название меняется его.
В империях всегда хватало страху,
история в них кровью пишет главы,
но нет России равных по размаху
убийства своей гордости и славы.
Любовь моя чиста, и неизменно
пристрастие, любовью одержимое;
будь проклято и будь благословенно
отечество мое непостижимое.
Россия! Что за боль прощаться с ней!
Кто едет за деньгами, кто за славой;
чем чище человек, тем он сильней
привязан сердцем к родине кровавой.
Нету правды и нет справедливости
там, где жалости нету и милости;
правит злоба и царит нищета,
если в царстве при царе нет шута.
Полна неграмотных ученых
и добросовестных предателей
страна счастливых заключенных
и удрученных надзирателей.
Как мальчик, больной по природе,
пристрастно лелеем отцом,
как все, кто немного юродив,
Россия любима Творцом.
Приметы близости к расплате
просты: угрюмо сыт уют,
везде азартно жгут и тратят
и скудно нищим подают.
Беспечны, безучастны, беспризорны
российские безмерные пространства,
бескрайно и безвыходно просторны,
безмолвны, безнадежны и бесстрастны.
Россия столько жизней искалечила
во имя всенародного единства,
что в мире, как никто, увековечила
державную манеру материнства.
Сильна Россия чудесами
и не устала их плести:
здесь выбирают овцы сами
себе волков себя пасти.
А раньше больше было фальши,
но стала тоньше наша лира,
и
весь мир засрет голубка мира.
Моя империя опаслива:
при всей своей державной поступи
она привлечь была бы счастлива
к доносной службе наши простыни.
Не в силах внешние умы
вообразить живьем
ту смесь курорта и тюрьмы,
в которой мы живем.
Благословен печальный труд
российской мысли, что хлопочет,
чтоб оживить цветущий труп,
который этого не хочет.
Чему бы вокруг ни случиться,
тепло победит или лед,
страны этой странной страницы,
мы влипли в ее переплет.
Здесь грянет светопреставление
в раскатах грома и огня,
и жаль, что это представление
уже наступит без меня.
Российская природа не уныла,
но смутною тоской озарена,
и где ни окажись моя могила,
пусть веет этим чувством и она.
Как Соломон о розе
Под грудой книг и словарей,
грызя премудрости гранит,
вдруг забываешь, что еврей;
но в дверь действительность звонит.
Никто, на зависть прочим нациям,
берущим силой и железом,
не склонен к тонким операциям,
как те, кто тщательно обрезан.
Люблю листки календарей,
где знаменитых жизней даты:
то здесь, то там живал еврей,
случайно выживший когда-то.
Отца родного не жалея,
когда дошло до словопрения,
в любом вопросе два еврея
имеют три несхожих мнения.
Я сын того таинственного племени,
не знавшего к себе любовь и жалость,
которое горело в каждом пламени
и сызнова из пепла возрождалось.
Мы всюду на чужбине, и когда
какая ни случится непогода,
удвоена еврейская беда
бедою приютившего народа.
Живым дыханьем фразу грей,
а не гони в тираж халтуру;
сегодня только тот еврей,
кто теплит русскую культуру.
Везде одинаков Господень посев,
и врут нам о разнице наций;
все люди – евреи, и просто не все
нашли пока смелость признаться.