Я стою у ресторана: замуж – поздно, сдохнуть – рано! (сборник)
Шрифт:
Де-декамерон
Посыпались предложения. Кто-то хотел рассказать, как школьником он любил за бархатной портьерой в кабинете директора. Кто-то предложил вообще нецензурное. Все это с негодованием было отвергнуто. И тогда из темноты кто-то заявил:
– О любви в сапоге.
– Заметано! – заорал Отвратительный. – «Любовь торжествует всюду, даже в сапоге!» Покойнику бы это понравилось!
А во тьме в это время колокольным звоном звенели, звенели стаканы!
Любовь торжествует всюду, даже в сапоге
Дело было на большой реке, на Великой
И людям пришлось задуматься. Потому что птичек, как известно, наказать нельзя, а человека – можно. И очень строго. Так что люди подумали и пропустили через Статую ток высокого напряжения. Теперь Статуя могла легко себя защитить – и вскоре все пространство вокруг нее было усеяно птичьими трупиками. А Статуя величаво стояла, вперив глаза в необозримые дали, посреди ковра из мертвых птиц.
Но наступила великая смена исторических эпох, и как-то ночью зажгли прожектор, подъехал танк, Статую обвязали тросом и стянули танком с пьедестала.
Теперь Статуя лежала на земле, распавшись на много частей… Когда я приехал, ее история уже была преданием. Земля, унавоженная птичьими телами, цвела. И на откосе среди моря цветов возлежали только гигантские сапоги – все, что осталось от Статуи.
В то лето мы приехали на этюды – рисовать передовиков сельского хозяйства. Мне достался портрет знатной птичницы – Клавы С.
Ах, как хороша была Клава С.! Только дорожа временем покойного, воздержусь от описания. Короче, влюбился я в знатную птичницу. Как вы уже догадались, я не робок. Поэтому во время сеанса (естественно, натура позировала отнюдь не обнаженной, а в новом джерсовом костюме с медалью) я не столько думал о живописи, сколько о том, чтобы, как это говорится в Декамероне, «удовлетворить вспыхнувшее чувство». Но как только я намеревался открыть рот, чтобы поведать о своей страсти, – прекрасная птичница разражалась бесконечными монологами, осуждающими городскую распущенность. Эти монологи она говорила безостановочно, но чувство… чувство мое не гасло. Напротив, я пылал в то время, как она громила несчастных горожан.
– Да, насмотрелась я… была я как-то в городе на танцах… Как же!.. Пришли в ДК. Подходит – пожилой такой, лет двадцать шесть, не меньше: «Разрешите пригласить?» «Приглашай», – думаю. Танцуем. Потом говорит: «Можно вас проводить? Только учтите – обратно я возвращаться непривычный». Ну, турок!
Здесь она останавливается. Я, возбужденный ее красотой, опять готовлюсь в изысканных выражениях поведать ей про свою страсть, но птичница продолжает:
– Я вам так скажу! У нас даже бык корову три дня охаживает, прежде чем… А тут… нет, одно слово – турок! Поехала я как-то на учебу секретарей. В первый день все вместе, естественно, отмечаем. А ночью с трудом ушла целая от ваших городских секретарей. Еще обозвали. Говорят: «Ты для чего сюда ехала?»
Совершенно истомленный этими возбуждающими рассказами, я не спал по ночам. А утром муки возобновлялись. И однажды, когда моя рука, поправляя ее прическу, невзначай скользнула по ее щеке, а мои губы уже готовились раскрыться для слов любви, – она, как всегда, начала:
– А еще я так вам скажу про ваши порядки городские…
И вот тут я не выдержал. С воплем я ринулся на нее: мои губы схватили ее губы, и все мое тело напряглось, ожидая удара (она должна была быть сильной, очень сильной). И вдруг – восторг! Чудо! Я почувствовал на губах… поцелуй! Настоящий! Я бы даже сказал – исступленный! Самый что ни на есть безумный поцелуй!
Она цвела мощным розовым румянцем.
– Теперь вы скажете, что я, как городская, и не будете меня уважать.
– Буду, буду! – застонал я.
– Тогда почему вы не спросите, девушка ли я? – Она легко сбросила мои руки.
– Девушка ли ты? – Я почти плакал.
– Пробили меня, – сказала она, вздохнув. – Познакомилась я с одним…
И опять мои руки, как пушинки, слетели с ее плеч.
– Все говорил: «В МВД работаю, следователем». Мне мать потом сказала: «Ты к нему на работу ходила? Ты проверяла, какой он следователь?» А потом выяснилось, что он просто в тюрьме работал, вохровцем. С ним я и легла. С ним и учиться потом не пошла. Если бы товарищ был интересный, я бы пошла. А для этого турка и так сойдет. Мне мать тогда сказала: «Ты теперь пробитая, по рукам пойдешь, дура». Я его спрашиваю: «Когда ж распишемся?» А он мне говорит: «Не спеши». И тут я узнаю, что его мать с официанткой его познакомила. А у той комната была. Он к ней и переехал. А потом я еще с одним… Тот вообще лунатик оказался. Как ночь лунная – он от меня к форточке. Тут я и решила: все равно жизнь дала трещину. И уехала из проклятущего города обратно в деревню. Я землю люблю. Мне земля в городе снилась.
И опять она с такой легкостью убрала мои руки, что я понял: без ее согласия не обойтись.
– Я тебя понимаю: я пробитая. Со мной только одно и можно. Но ты мне тоже нравишься. Ты на него похож. Ух, как я его, тюремщика, любила. Все его косточки перецеловала-пересчитала. Когда он меня бросил, я сумку в руках так мяла – замок сломала… Пойду я с тобой встречаться. Только… тут… все на виду.
– Давай встретимся в лесу? – застонал я.
– В лесу нельзя. У нас корма в этом году не уродились. Ветзаготовки объявили молодежи. Ветки заготавливать. Так что по лесу столько народу блуждает…
И тут меня осенило:
– А знаешь, где лежат Его сапоги?
…С утра я отправился в сапог. Я трудился целый день. Чего там только не было, в сапоге. Вернее, что там было! Я чувствовал себя Гераклом, очищающим Авгиевы конюшни.
На следующий день я заполз в чистый сапог и начал ждать. Наконец показалась ее головка…
Цветы росли у самого лица. И речные дали, и мир в голубом, золотом и зеленом… И ее страстный шепот, отдававшийся эхом в сапоге:
– Ну, товарищ!.. Товарищ… товарищ…
И как затихла. И в памяти моей зазвучал Овидий: «Слыша, как стонет в ночи: «О, не спеши, не спеши!»
Боже мой. Сколько лет прошло с тех пор… Но и поныне, когда я слышу стук сапог проходящих солдат, меня тотчас охватывает необычайная грусть.
И я шепчу им вслед:
– О, молодость, молодость!
Далее рассказы из темноты посыпались как из рога изобилия.
– «О том, как любовь трижды победила хорошую дружбу», – начал восхитительно хамский голос. Покойник любил такие голоса.