Я в любовь верю!
Шрифт:
– Вы с ума сошли! Вы соображаете, что вы делаете, а вдруг сюда кто-нибудь зайдет? Сотрите немедленно!
– Хорошо. Я напишу вашу фамилию.
Снова юбка, снова платок, снова губы. И в зеркале появляется она. Пожилая, сильная, удивительная! Не желающая сдаваться, не желающая себя жалеть.
Я снова Пастернакская Войт-Войтковская (была или не была эта женщина на самом деле?), без денег, в трехкомнатной холодной квартире в канун революции.
Мои руки
Я истерически кричу «пожалейте меня!» и твердой рукой подмешиваю яд в стакан Лоры. За что?
За то, что хороша.
За то, что любит не слепо.
За всех тех, которым легко и все само собой.
Сделала бы я то же самое? Нет, никогда, не решилась бы, не смогла. Молодец, Войтковская!
Я подловила его в маленьком узком переходе. Время – девять. За окном темно и вьюжно. У него растрепанные волосы и усталый вид. Громко закрывается кабинет.
– Ну что там, в Африке, Петр Гамарович… Петя…
– В Африке? А что в Африке? В Африке, в Африке… Туман… Наверное.
– Возьмите меня с собой.
– Куда это с собой? Ты что, с ума сошла? Иди спать, завтра у меня концерт с утра и вообще…
– Концерта завтра не будет.
– Как это не будет, почему?
– Потому что завтра похороны.
– Ну и шуточки у вас.
– Почему же шуточки. Мало ли людей умирает каждый день? Почему бы нам не дежурить возле кладбища? Зачем мы все время то врем, то играем? Уже и не отличить, уже запутались сами, Петр. Да не смотрите вы на меня так…
– Да что тут думать, мы в который раз подумали за вас, Суворова. Отправляйтесь в Жизнь! – махнула рукой Ираида Алексеевна.
– Да, да! Это вы хорошо сказали, Ираида Алексеевна! В Жизнь! Ах, как чудесно! «Вот она, жизнь, бери ее», – говорил Горький… – Степанида Ивановна еще свеженькая, присоединилась к общественному собранию только десять минут назад.
– Это не Горький говорил, Степанида Ивановна! – устало спорит Изольда Васильевна.
– Нет, что вы, конечно Горький!
– Это Шолохов сказал на 27 странице своего монументального произведения…
– Говорю вам, это Горький в драматургическом материале «На дне».
– Ах, оставьте, это Горький! Тьфу, Шолохов! Шолохов!
– Горький!
– Шолохов!
– Горький! Горький! Вот пойдемте и откроем томик!
– Что его открывать, он у меня весь как на ладони! Это Шолохов! Пойдемте его открывать!
– Не буду я его открывать, пока мы Горького не откроем!
– Нет, сначала Шолохова откроем!
– И закроем! Горького!
– Нет, это Горького закроем! Шолохова откроем!
– Горького! Горького!
– Шолохова, Шолохова, Шолохова!
–
– Да идите вы со своим Горьким!
– А вы с Шолоховым!
– И все же вы не правы!
– Права!
– Не правы!
– Права!
– Вы еще скажите, что это: «И страшно мне, что сердце разорвется…»?
– Конечно, Ахматова!
– Хорошо, что не Горький!
– И не Шолохов!
– Кстати, а Ахматова ли?..
– Тьфу, вы совершенно невозможная, Изольда Васильевна!
– Когда росой обрызганный душистой,
Румяным вечером иль утра в час златой,
Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой… – вдруг прогремел поставленный голос Петра Гамаровича.
(Продолжительная пауза)
– Как написано, вы только послушайте «Ландыш серебристый»… – как будто извиняясь, шепнула Изольда Васильевна.
Лоб ее больше не блестит, и цвет лица мертвенно-бледный.
– Тише вы, Изольда Васильевна, Петр Гамарович цитирует… – широко раскрыв свои влюбленные глаза, Степанида Ивановна сканирует Петра Гамаровича.
А Петр Гамарович, ни на кого не смотря, ходит взад-вперед, полуистерически громыхает, и эхом отдается его медвежий рев:
– Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе…
– Кстати говоря, у вас, Петр Гамарович, морщины на лбу прямо неприличные… – Изольда Васильевна не удержалась, – вам нужно огурец порезать вот так, в мисочку, ложка лимонного сока…
– Не сока, а соку… – полусонно умничает Ираида Алексеевна. Глаза у нее слипаются, побелка осыпалась, бусы небрежно свалились набок.
– И счастье я могу постигнуть на земле… Я эти ваши рецепты в гробу видел, Изольда Васильевна… И в небесах я вижу Бога!
– Кого, простите, видите? – искренне не понимает Степанида Ивановна.
– Бога, Бога! – кричит Петр Гамарович.
Он, вероятно, голоден, иначе не стал бы так расходиться. Очень уж он любит куриный бульон с лапшой.
– Золотые слова! 1837 год, подумать только… – пытается поддерживать светскую беседу Степанида Ивановна.
– Это только русский человек может написать, носить в себе образ Бога, еще Суворов написал… – рассуждает Изольда Васильевна.
– Он не мог это написать, он к 1837 умер, если вы не оповещены еще, – буркнула Ираида Алексеевна.
– Я не к 1837, а вообще, вообще! Касаясь… – Изольда Васильевна почему-то тянет свои наманикюренные ручки к Петру Гамаровичу.
– Не надо ко мне прикасаться, у меня пиджак белый! – Петр Гамарович раздражен.
– Да я образно! Суворов… – защищается Изольда Васильевна.