Я вас люблю
Шрифт:
– Вот так, моя девочка! Так, моя радость! Они говорят: революция! Они говорят: коммунизм! Да разве им, мёртвым, дано это счастье?
Дина зажмурилась, слёзы заливали её щёки.
– Какие потоки в тебе! Родники! И соли, и крови, и млека, и мёда! Вот так, моя девочка! Плачь, моя радость!
Через минуту она крепко спала, а Барченко Алексей Валерьянович, накинув пиджак на широкие плечи, сидел за столом и, пригнувшись к бумаге, писал, задыхаясь.
Через два часа Дина в купальном белом халате Алексея Валерьяновича, с полотенцем на только что вымытой голове, сидела с ногами на кресле в столовой и пила горячее молоко.
– Что нынче? – тихо спросила Дина. – Удачно? Удался ваш опыт сегодняшний, да?
– Если вы так уверены, что я ставлю опыты, зачем вы приходите? Вы замужем. Я ни на чём не настаивал. На вас я никаких опытов не ставлю. Вы мне самому больше жизни нужны.
– Алексей Валерьянович! – резко перебила Дина. – Так не любят. Во всяком случае, я о такой любви не знаю. Но я другое знаю: вы меня сводите с ума. Я только и жду вашего звонка, я к вам бегу, как собачонка, я жить не хочу! Отпустите меня!
– Я вас не держу, – спокойно сказал Барченко.
– Нет, вы меня держите! Вы меня держите!
– Чем? Не пайками же! – Он брезгливо поморщился. – Я вас и без этого буду кормить. И вас, и всю вашу семью.
Она вспыхнула и вскочила с кресла.
– Я, наверное, единственный человек на земле, который знает, чем это всё кончится. Вся эта затея, – продолжал он. – Моя смерть мне тоже известна. Но я напоследок хотел бы пробраться…
Он замолчал.
– А впрочем, неважно. Не стоит об этом. Я вас отвезу. Куда вы? Домой или сразу в театр?
Она опустила голову в намотанном на неё полотенце и исподлобья посмотрела на него:
– Когда вы меня позовёте опять?
– Не знаю. Я, может быть, скоро уеду.
– Опять на Тибет? К мудрецам?
– Нет, сначала на Кольский. Простите меня, я устал.
– Выгоняете? – хмуро спросила Дина, и ярко-сиреневые глаза её почернели от слёз. – А я не уйду! Где ваш шофёр? Велите ему отвезти в Большой Воздвиженский молока побольше – мы Илюшу вашим молоком после ангины отпаиваем! – а я никуда не уйду! И не гоните меня! Вы же на мне, чёрт бы вас побрал, опыты ставите! Вам тело моё очень нужно для опытов! И мозг мой, и тело! А то, что во мне сердце есть, это вам безразлично! Кто там в ЧК у вас сердцем заведует?
Алексей Валерьянович медленно поднял на неё усталые глаза.
– У вас опять истерика, Дина. Это я виноват. Я переусердствовал. Простите меня.
Вдруг она вскочила с кресла, опустилась на пол, сильными руками развернула его к себе и прижалась к нему.
– Пусть у меня истерика, пусть! Вы же говорите, что истерика – это самое высокое состояние! Вы вон шаманов любите, потому что они всё время в истерике! Вы опиум курите! Вы и на Тибет собрались, чтоб только проверить, как там у них с истерикой, на что они способны, китайцы эти!
– Они не китайцы, – тихо возразил он.
– Ну, пусть не китайцы! Там все всё равно косоглазые!
– Дина, я не истерику изучаю, а массовые психозы, поэтому мне и чекисты любопытны, и сам…
Он вдруг замолчал. Она понимающе кивнула.
– Я знаю, про что вы, ведь мы говорили…
– Они меня тоже убьют, – прошептал он, усмехаясь. – Но, может быть, правда, не сразу. Там тоже есть мистики. Орден бесовский. А я им пока ещё нужен.
– Алёшенька, – умоляюще сказала Дина и изо всей силы
Совсем рассвело, когда машина Алексея Валерьяновича Барченко остановилась у церкви, где восемнадцать лет назад обвенчали Антона Чехова, великого русского классика, и Книппер, по паспорту немку, актрису из МХАТа.
Дина Форгерер, белая, как зубной порошок, в низко надвинутом на брови вязаном шарфе, и нестарый, но, судя по всему, утомлённый жизнью человек с немного опухшим лицом, одетый в ворсистое заграничное пальто, вышли из этой машины, причём в руках у мужчины была корзина, и, кажется, очень тяжёлая, и сбоку торчала из этой корзины бутылка с янтарным подсолнечным маслом. Не глядя друг на друга, они подошли к двухэтажному обшарпанному дому, и мужчина передал ей в руки и эту корзину, и масло с ней вместе. Потом Дина сразу исчезла в дверях, а он сел в машину и тоже уехал.
История знакомства Дины Форгерер и Барченко Алексея Валерьяновича была довольно простой. На одном из предварительных показов спектакля «Синяя птица», когда режиссёр театра, молодой и смертельно больной человек Евгений Багратионович, с глазами хотя и слезящимися, но очень яркими, как это бывает у очень больных, в сотый раз объяснял, как именно робкой цепочкой идти вслед за синей, невидимой птицей, когда он, смертельно больной человек, с еле заметными следами только что втянутого во глубину носа нежно сверкающего порошка, показывал сам, невзирая на боль, как двигаться сквозь белизну облаков (а целая сцена была в облаках, недавно пошитых из марли!), явились в театр большие начальники. И был среди них Алексей Валерьянович. Он сразу увидел в шеренге статистов, которых учили взбираться на небо (хотя не кормили давно и не грели, и кофе был жиже воды и грязнее!), он сразу увидел в шеренге статистов совсем молодую и гибкую Дину.
Надо сказать, что за год до этого в нетопленую квартиру к Алексею Валерьяновичу нагрянули нежданные, незваные и непрошеные гости в составе чекиста Якова Григорьевича Блюмкина и философа Карсавина Льва Платоновича, знатока религиозных учений европейского Средневековья и брата родного Тамары Карсавиной, волшебницы сцены, известной танцовщицы. Блюмкин Яков Григорьевич себя вёл довольно развязно и всё норовил заглянуть в разложенные на столе Алексея Валерьяновича рукописи. Карсавин слегка был смущён и расстроен, а может быть, просто завидовал славе хозяина этой холодной квартиры. Состоялся разговор, которого не запомнили даже водосточные трубы: настолько он был тих и предельно опасен. А ещё через два дня Алексея Валерьяновича отвезли прямо на Лубянку и прямо в объятья Дзержинского.
Что может быть хуже подобных объятий? А я вам скажу: ничего быть не может. Он, к счастью, и сам не любил обниматься, а если случайно и обнял кого-то, то этих людей очень скоро не стало. (По разным причинам, но дело не в этом!) А Барченко он, кстати, даже не обнял, напротив: был сух, хотя стул предложил.
Одним из недостатков сильного характера Феликса Эдмундовича было катастрофическое неумение выражать свои мысли. Он часто срывался на крик и на шёпот, поскольку совсем не умел говорить. Начнёт говорить и тотчас же сорвётся.