Я – выкидыш Станиславского
Шрифт:
После кончины Фаины Георгиевны большое количество зрительских писем приходило да и до сих пор приходит ко мне. В них — соболезнования, горечь утраты, просьбы сообщить о судьбе мемориала, о месте захоронения и еще множество вопросов, а иногда и сообщений о жизни, переменах в ней, семейных событиях — все то, чем привыкли эти лично не знакомые ей люди делиться с Фаиной Георгиевной.
Раневская была очень добра к людям и ко всему живому. Всегда отзывчивая к чужой беде, она не признавала пустых сочувственных слов, а немедленно оказывала помощь чем только могла, даже совершенно незнакомым ей людям. Будучи сама без денег, отдавала последнее. И делала это легко и просто, не придавая значения.
Фаина Георгиевна была чрезвычайно импульсивна, легко ранима и совершенно лишена самоуверенности, самодовольства. Вот уж о ком нельзя было сказать: уравновешенная, спокойная
Все знавшие ее близко находили, что у нее трудный характер. Безусловно, с ней подчас было нелегко. Нетерпимость, несдержанность, острое, иногда обидное словечко, сорвавшееся сгоряча, часто обижали близких людей. Она могла, вспылив, обидеть лучшего друга, потребовать «уйти и никогда не приходить», но… через полчаса в доме этого человека раздавался ее телефонный звонок — расстроенная, она как-то по-детски умоляла простить ее, казнила себя за вспышку, просила забыть обиду и поверить в ее доброе чувство. Сама она никогда не реагировала на обиды мелочные, так сказать, «бытовые». В этом помогало никогда ей не изменявшее чувство юмора. Но обиды на путях искусства, творческой ее деятельности (а такие бывали, и очень жестокие и несправедливые) переносила тяжело, хотя никогда никому не жаловалась. В таких случаях поражала ее беспомощность. Она ощущала себя беззащитной, и действительно — настоящего защитника около нее не было».
Недобрав тепла в детские годы (помните: «В семье была нелюбима. Мать обожала, отца боялась и не очень любила…»), Фаина Георгиевна всю жизнь пыталась восполнить эту недостачу. Она умела дружить по-настоящему, дружить искренне, трогательно и самоотверженно. Одной из ее подруг стала поэтесса Анна Ахматова…
Из логова змиева, Из города Киева, Я взял не жену, а колдунью. А думал — забавницу, Гадал — своенравницу, Веселую птицу-певунью. Покликаешь — морщится, Обнимешь — топорщится, А выйдет луна — затомится, И смотрит, и стонет, Как будто хоронит Кого-то, и хочет топиться. Твержу ей: крещенному, С тобой по-мудреному Возиться теперь мне не в пору; Снеси-ка истому ты В днепровские омуты, На грешную Лысую гору. Молчит — только ежится, И все ей неможется, Мне жалко ее, виноватую, Как птицу подбитую, Березу подрытую, Над очастью, богом заклятую.Николай Гумилев писал эти стихи, уже зная, что Анна Ахматова намерена расстаться с ним.
«Любила, восхищаюсь Ахматовой. Стихи ее смолоду вошли в состав моей крови», — писала в дневнике Фаина Георгиевна.
Раневская познакомилась с Ахматовой еще в юности, в те далекие времена, когда сама жила в Таганроге. Познакомилась по своему собственному почину — прочла ахматовские стихи, прониклась, впечатлилась и, оказавшись с семьей в Петербурге по дороге в Париж, решила познакомиться. Нашла квартиру Ахматовой и с замиранием сердца позвонила в звонок у дверей. «Открыла мне сама Анна Андреевна. Я, кажется, сказала: «Вы — мой поэт», — извинилась за нахальство. Она пригласила меня в комнаты. Дарила меня дружбой до конца своих дней».
«Вы пишете?» — поинтересовалась у странной посетительницы Ахматова. «Никогда не пыталась. Поэтов не может быть много», — ответила та.
По воспоминаниям Фаины Георгиевны Ахматова была женщиной больших страстей. Вечно кем-то увлекалась и вечно была в кого-то влюблена. Во время прогулки по Петрограду Анна Андреевна шла по улицам и, указывая на окна, говорила Раневской: «Вот там я была влюблена… А вон за тем окном я целовалась».
Анна Андреевна высоко ценила талант Раневской. Когда та однажды читала Ахматовой Бабеля, она услышала: «Гений
«Она была удивительно доброй, — вспоминала об Ахматовой Фаина Георгиевна. — Такой она была с людьми скромными, неустроенными. К ней прорывались все, жаждующие ее видеть, слышать. Ее просили читать, она охотно исполняла просьбы. Но если в ней появлялась отчужденность, она замолкала. Лицо сказочно прекрасное делалось внезапно суровым. Я боялась, что среди слушателей окажется невежественный нахал. Про известного писателя, которого, наверное, хотела видеть в числе друзей, сказала: «Знаете, о моей смерти он расскажет в придаточном предложении, извинится, что куда-то опоздал, потому что трамвай задавил Ахматову, он не мог продраться через толпу, пошел другой стороной».
Анна Ахматова эвакуировалась из осажденного Ленинграда в Ташкент почти одновременно с Фаиной Раневской, в ноябре 1941 года.
Узбекистан… «Именно в Ташкенте я впервые узнала, что такое палящий жар, древесная тень и звук воды. А еще я узнала, что такое человеческая доброта», — напишет Анна Андреевна в мае 1944 года, вернувшись в Ленинград.
Хотя поначалу Ташкент и вся Средняя Азия, объединенная в представлении поэтессы емким словом «Восток», пугали ее, вызывали неосознанную тревогу:
Восток еще лежал непознанным пространством И громыхал вдали как грозный вражий стан.Но Восток умеет очаровывать, в этом ему не отказать. Чаруя, он подчиняет себе, вторгается в святая святых — в творчество поэтессы. Немного пожив в Ташкенте, Ахматова напишет совершенно иное:
Заснуть огорченной, Проснуться влюбленной, Увидеть, как красен мак. Какая-то сила Сегодня входила В твое святилище, мрак! Мангалочий дворик, Как дым твое горек, И как твой тополь высок… Шахерезада Идет из сада… Так вот ты какой, Восток!А позже будет и такое стихотворение:
Это рысьи глаза твои, Азия, Что-то высмотрели во мне, Что-то выдразнили подспудное И рожденное тишиной, И томительное, и трудное, Как полдневный термезский зной. Словно вся прапамять в сознание Раскаленной лавой текла, Словно я свои же рыдания Из чужих ладоней пила.Ташкентская поэтесса Светлана Сомова, много общавшаяся с Ахматовой, вспоминала: «Базар жил своей жизнью: чмокали верблюды, какой-то старик в чалме разрезал красный гранат, и с его желтых пальцев капал красный гранатовый сок. К Ахматовой прислонился рваный мальчонка с бритвой, хотел разрезать карман. Я схватила его за руку, прошептала: «Что ты? Это ленинградка, голодная». Он хмыкнул. А потом снова попался навстречу нам. Привязался, надо бы сдать его в милицию. Но он протянул Ахматовой румяный пирожок в грязной тряпке: «Ешь». И исчез. «Неужели съесть?» — спросила она. «Конечно, ведь он его для вас украл…» Кажется, никогда не забуду этот пирожок, бесценный дар базарного воришки».
Много позже Раневская писала: «В первый раз, придя к ней (к Ахматовой. — А.Ш.) в Ташкенте, я застала ее сидящей на кровати, — делилась воспоминаниями Фаина Георгиевна. — В комнате было холодно, на стене следы сырости. Была глубокая осень, от меня пахло вином.
— Я буду вашей madame Lambaille, пока мне не отрубили голову — истоплю вам печку.
— У меня нет дров, — сказала она весело.
— Я их украду.
— Если вам это удастся — будет мило.
Большой каменный саксаул не влезал в печку, я стала просить на улице незнакомых людей разрубить эту глыбу. Нашелся добрый человек, столяр или плотник, у него за спиной висел ящик с топором и молотком. Пришлось сознаться, что за работу мне нечем платить. «А мне и не надо денег, вам будет тепло, и я рад за вас буду, а деньги что? Деньги не все».