Ядро ореха
Шрифт:
В общем-то, парторг Назип Курбанов и сам понимал, что вокруг Карима Тимбикова поднялась в последнее время чересчур уж большая шумиха. Но полагал он это не столь уж страшным; любое новое дело всегда несет в себе много неожиданностей и, кстати, чаще всего бывает даже несколько от задора раздутым, так как те, кто в нем уверен, всегда излишне кричат по его поводу. То же самое, ему казалось, получается и теперь. Неужели он что-то недопонял и упустил из виду?
Долгие годы партийной работы приучили Назипа Курбанова вглядываться в людей и в события с пристальным вниманием, не спешить, не торопиться с выводами. Жизнь Курбанова пришлась полностью на двадцатый век, и все бурные события его не миновали Назипа: на самых крутых поворотах истории был он с народом, полно участвуя в
Судьба уберегла Курбанова; видно, не суждено было ему погибнуть ни от белогвардейской пули, ни от бандитской шашки. Другая великая революция — коллективизация сельского разобщенного хозяйства застала его тридцатилетним мужем, крепким, жилистым, успевшим набрать и силу, и жизненный опыт. Многие друзья-товарищи Курбанова погибли в ту суровую пору от кулацкого топора, но вновь пощадила судьба Назипа, сохранила коммуниста-двадцатипятитысячника для будущих больших дел. Уцелел коммунист Назип Курбанов, хотя не раз подстерегала его неминучая смерть, — был он в самом водовороте борьбы: в Калиматовской, Нурсалинской, Азнакаевской волостях хорошо знали смелого партийца — и бедняки, и кулаки-богатеи. Лежать бы ему в сырой земле, когда бы не природная смекалка Назипа да отчаянная его находчивость... Скажем, однажды ехал он зимним вечером из Азнакаева, где раскулачивал местного кровососа, дремал в телеге, закутавшись в теплую доху, как вдруг услышал позади гиканье, крики и ярый перестук копыт. Оглянулся — погоня! Близко уже летит, всхрапывая, запряженный в кошевку могучий жеребец, перегибаясь, вглядываются в зимний сумерек пьяные детины, догонят — убьют! Поглядел Назип по сторонам и увидел, что едет как раз мимо кладбища, поднял воротник повыше, сложил смиренно руки да затянул слезливым голосом молитву по усопшим. Приняли его тогда, видно, за муллу и, вздымая ветер, промчалась погоня мимо, так и пронесло.
Но опасность висела над ним постоянно, потому пришлось даже сменить имя и фамилию, долго еще называли его вымышленным прозвищем Зайсу. И только в политотделе МТС, куда он был послан на работу партией, получил Курбанов новый паспорт — на свое настоящее, от отца и деда данное имя. Началась Отечественная война, Курбанов к этому времени стал грамотным, хорошо знающим технику и людей, опытным партийным работником. Науки за среднюю школу одолел он самостоятельно, изучить технику помогла работа в МТС — к началу войны любой трактор и любой комбайн знал Курбанов как свои пять пальцев. На войне попал он в танковые войска, чем очень гордился и даже домой прислал как-то фотокарточку, на которой стоял, улыбаясь, возле запыленного боевого танка. В военную часть назначили Курбанова политруком, политической закалки у него было достаточно, и чуткости, душевности хватало — людей Курбанов знал и понимал.
Возвратившись после победы в родные края, Курбанов, не сомневаясь, пошел работать к нефтяникам. Прежнего здоровья и силы уже не было, сказывались полученные на фронте ранения и контузия, частенько скручивало его, и старые раны мучительно ныли — в такие дни Курбанову приходилось трудно. Стискивая зубы, превозмогал он боль, но порой, не выдержав, расстраивался, усталые нервы сдавали, и жене его, многие годы проработавшей в библиотеке, удивительно терпеливой и тихой женщине, приходилось выслушивать немало неуместных слов, выброшенных вперемешку с дымом старой, оставшейся Курбанову от фронтового друга трубки.
Вот и сейчас он по старой привычке плотно набил ее и глубоко затянулся крепким, горьковатым дымом. Слова мастера встревожили его основательно. От табака вдруг закружилась голова, затошнило — Курбанов вспомнил, что с самого утра не брал в рот ни крошки; захотелось чего-нибудь горяченького, супу, скажем, или еще чего; тогда и настроение поднимется, и проще будет докончить нелегкий разговор. Но как-то неудобно было обрывать на полуслове
— Слушай, друг Лутфулла, а не зайти ли нам перекусить в столовку? Потом и поговорили б уже обстоятельно.
— А чего, конечно, можно. Но пойдем-ка лучше к старухе моей Тауфике, домашнюю лапшу кушать будем.
— Ну, брат, это неловко. Заявимся ни с того ни с сего — она, может, на гостей и не рассчитывала...
— Ерунду говоришь, товарищ секретарь. Моя старуха в жизни не готовит так, чтобы на половинки мерить. Сам же знаешь, сколько у меня ребятишек растет, — там без запасу не прожить.
— Знаю, знаю, — ухмыльнулся Курбанов. — На детишек ты, брат, мастак. А как старший-то твой? Не думает возвращаться? Где он у тебя нынче, в разведке?
— В разведке. Где-то под Елабугой. Хорошо бы, конечно, если вдруг вернется; стали б из одного котла есть. Только... не тянет его что-то в наши края, не знаю уж, отчего...
— Да... Дети наши теперь самостоятельные, сами с усами. Мой вот в Норильске остался, не поеду, говорит, и баста. Что с ним будешь делать? Страна у нас, конечно, огромная. Где бы ни жил — все дом родной.
Неторопливо, изредка переговариваясь, шагала они по выложенному плитками тротуару совсем новой улицы. По обеим сторонам посажены молодые клены, в новых однотипных домах светились окна, бросая на асфальт теплые желтые пятна, на углу стоял забытый строителями ящик из-под цемента, у палисадников толковали о чем-то пожилые люди.
За столом разговор вновь вернулся в прежнее русло. Поглядывая на серебрящиеся ранним инеем виски Курбанова, Лутфулла-абзый решительно гнул свою линию:
— Карим — парень дельный, за что возьмется, сделает на совесть, в том спору нет. Да он в моей бригаде работал — уж я-то его знаю. Такой парень, будто нарочно сделан буровиком. Прирожденный нефтяник, ей-богу! Но неустойчив, и дела на нынешний день у парня плохи. Говорю это не из пустой зависти, поверь. Судьба его, товарищ секретарь, на чаше весов, и если другие того не понимают, ты-то уж должен понять! А весы врут! Почему? Да потому, что фальшивые они, гири. Стоит Карим один-одинешенек, но враз те гири перетягивает, а потому и кажется этаким удальцом из сказки. А разве это верно? Слышал, как Кожанов на совещании разорялся: Тимбиков — талант, Тимбиков — будущая знаменитость, Тимбиков побьет все рекорды. Можно подумать, что во всей Татарии, кроме Карима, и мастеров-то больше нету.
Назип Курбанов отставил поднесенную было ко рту полную ложку и с интересом уставился на Диярова.
— А с самим Кожановым ты не говорил на эту тему?
— Говорил, конечно.
— Ну, и как он смотрит?
— Как, как, и он тоже сыплет твоими словами. Нам, мол, не следует заботиться только о себе, товарищ Дияров, но следует учитывать интересы коллектива и думать о подготовке достойной смены. Во как! Аж зло забирает. Будто я только и делаю, что о своей славе пекусь. Мне теперь эта слава, товарищ секретарь, как собаке палка...
Курбанов захохотал на всю комнату, и у серых глаз его, сузившихся в щелочки, бесчисленно разбежались лучистые морщинки.
— Так, так, и что же ты Кожанову ответил?
— Я ему говорю, ты, мол, товарищ управляющий, меня такими громкими словами с толку не собьешь. Не от сердца они, твои слова! И, как коммунист, я не имею никакого права закрывать глаза на подобные неправильные решения, а если закрою, так не пришлось бы нам всем позже локти кусать! И что же он мне отвечает? Ты, говорит, товарищ Дияров, совсем от жизни отстал, а еще, говорит, десятки лет землю бурил. Чуешь, какие он слова-то находит, знает, проклятый, мое слабое место; нам, говорит, в добыче нефти давно пора достигать высоких скоростей, чтобы догнать, мол, и перегнать всякие там империалистические державы, и делает это он мне небольшую речь про Америку. А заканчивает так: до подобных, мол, высочайших скоростей, говорит, если и доберется кто — то уж, конечно, не ты, и не я, а такой бесстрашный джигит, как Карим Тимбиков.