Яхурбет
Шрифт:
Словом, это были самые мирные животные, которые перебегали по комнате, ели насыпанную им по углам крупу и свежий снег, грызлись по ночам за печкою, отбивали дробь своим толстым ноготком, которым они пробивают себе быстро в снежных сугробах норки или проходы. Они боялись только моей лисички, которая была от природы их врагом и преследователем, потому что ими питалась на воле.
Но здесь, в комнатах, она не касалась их, хотя принуждала нередко к осторожности, поглядывая на них своими блестящими хищными глазами. На этих-то маленьких, привыкших к человеку зверьков этого полярного острова
И когда не удавалось ему это преследование, он жестоко рвал мои бедные туфли, таскал по комнате олений ковер, грыз ножки стола и стульев и даже упражнялся над железной печкой, пока не обжигался.
Казалось, зубы ему не давали покоя, и он всячески старался их развить и усовершенствовать, следуя закону своей породы.
Так он рос у меня, то играя, то засыпая крепким сном, растягиваясь потешно на полу и вздрагивая всеми членами, навозившись, не видя пока ни света солнца, которого все не было, ни красок ясного дня, который еще не наступил на этом острове, ни холода и стужи, а видя только свет лампы и свечи и ощущая только тепло искусственной печи.
Я не раз тогда задумывался: как ему не понравится стужа этого острова, и как он будет удивлен потом ясному весеннему дню, хотя, кажется, это было скорее моею личною мечтою — дождаться этого счастливого времени, которого все ждали в колонии, тяготясь беспросветной тьмой и сумерками вместо дневного света.
Но, несмотря на то, как медленно катилось скучное, холодное, темное время, пес рос с удивительною скоростью, и самоеды, заходившие по временам ко мне, удивлялись только, как он подается в росте.
К ним, как к новым людям, охотникам, пахнувшим другим воздухом, вносившим ко мне в комнату частички другого света, он относился с особенным любопытством.
Он обнюхивал с самым серьёзным видом их пимы и малицы; он с важностью старого любопытного пса обнюхивал их, когда они садились на пол по-татарски, и, только подробно обследуя, сообразивши что-то, осмотревши вдобавок серьезными, умными глазами их кругом, ложился в середину их и затихал, дремал, чтобы потом разоспаться самым сладким образом, как будто мы его усыпляли своей неумолкаемой тихой беседой об охотах.
Мне казалось, он догадывался о существовании другого мира, других подобных ему псов на острове, потому что он так серьезно относился к этим визитам.
Но этот мир был пока для него загадкой, а я все откладывал выводить его на свет, потому что было холодно на острове и скучно.
Так мы с ним встретили и провели рождество; так протекло и последовавшее потом время, и единственно, с чем он пока ознакомился далее комнаты, это с нашим темным, вечно холодным коридором.
Но он не нравился этому изнеженному теплом маленькому псу; он вздрагивал, как только его касался сухой и холодный воздух, дрожал потом немало и даже пятился и убирался под кровать, когда открывались в сени двери.
Между тем на нем росла шелковистая, волнистая, кудрявая шерсть, которая отсвечивала только при свете зажженной лампы, поражая красивыми темными и белыми пятнами.
Маленький пес превращался в красивую, рослую собаку породы водолаза.
Самоеды редко ласкали его; они не ласкают обычно собаку, но зато малейшее движение рукой, хоть признак ласки, возбуждает страшно собаку. Так дети, порой не избалованные ласками, чувствуют малейшее к ним проявление ее и готовы плакать даже и от мимолетной ласки.
IV
Прошло скучное, вдали от родины, рождество; прошел и новый год, веселые на родине святки, а мы все переживали полярную ночь, которая только изредка, в полдень, напоминала нам о солнышке, вспыхивая на южном горизонте алой зарею. Той алой, нежной зарею нашей зимы, когда она золотит наше заиндевевшее, задернутое красивыми капризными узорами окошко нашей спальни утром, на которое долго, бывало, любуешься, закутываясь крепче еще в теплой постели. Но заалеет горизонт, покажется в окне в полдень как будто зарево слабое, нежный отблеск, и снова уже темно, не брызнут лучи, не заиграет изморозь оконницы…
На дворе стало еще холоднее, наступила стужа.
Яхурбет только подрагивал, когда трескала от холода крыша; молодая собака только прислушивалась, когда в заливе раздавались звуки, как пушечные выстрелы.
Это ломался от холода толстый лед; ломался и оседал, долго еще повизгивая, постанывая у берега, как будто плакало море.
Но вместе с холодом пробивался день. В половине января уже было довольно светло; среди дня в замерзшее окно пробивался какой-то нежно-нежноголубой свет. Приникнув к окну, уже можно было прочесть страницу книги. И маленький пес, все еще не знающий солнышка, а знающий вечную тьму, с удивлением поглядывал, различая за окном высокие сугробы снега.
Наконец, двадцатого числа появилось солнышко. Брызнули лучи, показался краешек яркого красного солнышка, запрыгал, заскакал на самом горизонте и, словно убедившись, что живы еще мы, не умерли тут от цинги, спрятался за море.
Это было радостное явление. Мы любовались им, как истые солнцепоклонники в старое время, и готовы были броситься друг другу на шею со слезами в глазах, как настоящие дети.
Дети же решительно сходили с ума от радости: то кувыркались, съезжая с сугробов крыши, то кричали что-то яркому солнышку, то бежали к матери и падали на грудь, говоря, что видели солнце…
Не видел его только Яхурбет: на дворе было страшно холодно, и я со слезами на глазах объявил ему, что видел солнышко, что скоро будет тепло, весна и теплое лето…
Пес, ласковый пес, с удивлением смотрел на меня, повидимому, недоумевая моей радости.
Но день ото дня, когда все больше и больше оставалось у нас солнышко и прибывало, словно расцветало, он начал как-то волноваться. Что-то инстинктивно тянуло его на улицу, к солнцу, и я решился вывести его, как только будет немножко еще потеплее.