Якоб решает любить
Шрифт:
— Так твой муж убивает двух зайцев одним выстрелом, — сказал дед матери. Она пожала плечами, как всегда отгородившись молчанием. — Скажи же хоть что-нибудь! — потребовал дед. — Ты никогда ничего не говоришь.
— А что я могу сказать? Он ведь никого не слушает. К тому же мальчику действительно нужно учиться, и кто-то должен за ним присматривать. Хорошо, что ты будешь с ним, папа. Тебе там будет удобнее, чем в людской. Поверь, так будет лучше для всех.
Дед покачал головой:
— Я больше не узнаю свою дочь.
Вдалеке на пашне теперь
Дед свернул папиросу и указал на них.
— Я рад, что ты никогда не станешь солдатом, Якоб.
— Война дойдет до нас? — спросил я.
— Это только сама война знает. Но если и дойдет, то уж точно не так скоро, как хочется некоторым из нас.
Он помолчал.
— Видишь вон там своего учителя, Кирша? — спросил он через минуту. — Я хорошо знал его отца. Он был замкнутым человеком и мечтал только об одном — летать. Ради этой мечты он забросил все: хозяйство, обязанности в общине и жену, в конце концов она ушла от него. Каждую свободную минуту он проводил в сарае, мастерил там летательный аппарат. Однажды в воскресенье, сразу после церкви, он вывез его на улицу на двух лошадях и повез на холм, который тогда был безымянный, ни одного цыгана там еще не было. С того места, где сейчас стоит лачуга Рамины, он разбежался и в самом деле взлетел — на несколько футов вверх, и это задолго до того, другого, Отто Лилиенталя. При посадке он сломал себе шею, так же, как силач Фишер. А теперь скажи мне, что глупее — пасть на войне или упасть с неба?
— Смерть есть смерть, дедуля. Как ты думаешь, Рамина тоже умрет?
— Вполне возможно. Нынешние времена для таких, как она, особенно скверны. Пойдем, я хочу показать тебе кое-что еще.
Он свернул с дороги и поехал по комковатой черной земле, на которой недавно сожгли кукурузную ботву. Осенью мы, дети, всегда говорили, что земля мужского рода, как в румынском языке, потому что из нее растет щетина.
Мы остановились перед огромной впадиной, почти целиком заросшей кустарником и похожей на старый, плохо затянувшийся шрам. Как будто там кто-то поковырялся во внутренностях земли. Такие углубления есть по всем четырем углам деревни, сказал дед. Они остались с тех пор, как здесь, в спешке и только из-за нужды, под непрекращающимся дождем, весной 1772 года выросли две сотни домов.
Новоприбывшие переселенцы из Лотарингии нашли временное пристанище в Мерсидорфе — одном из нескольких уже построенных сел. Долгое время они ютились в тесноте, надеясь на помощь из Темешвара, многие, так и не дождавшись ее, поехали дальше. За морозной зимой пришла слякотная, дождливая весна, нужно было действовать быстро, иначе колонисты не успели бы ничего посеять и им снова пришлось бы голодать. Тогда Фредерик Обертин сказал: «Мы построим деревню сами, если надо, то голыми руками», — и поскакал в Темешвар разговаривать с администрацией.
— А он действительно был? — спросил я.
Дед сердито посмотрел на меня:
— Как ты можешь сомневаться в этом? Это тебе не сказки Рамины. Это записано в сельской хронике. И если хочешь, я как-нибудь расскажу тебе поподробнее.
Потом мы вернулись в деревню.
Отец решил сразу же снести дом Рамины, словно желая замести последние следы сомнительной сделки, на которую согласился. Но Сарело возразил ему, единственный раз в жизни. Он умолял отца ничего не трогать, надеясь, что Рамина, возможно, все-таки вернется.
В первые же недели Сарело отрезал головы всем нашим курам. Мы находили их по утрам во дворе, в луже крови, а палача уже не было. Он бегал с другими мальчишками или ошивался на рынке. Мать ставила миску с остатками еды рядом с его спальным местом, и потом она всегда оказывалась пуста. Сарело разговаривал еще меньше прежнего, а когда отец давал ему какое-нибудь задание, лишь кивал, глядя себе под ноги. Иногда проскальзывал рядом, как тень, иногда появлялся откуда ни возьмись, так, что его пугались.
Никто никогда не знал, о чем он думает, что замышляет, но его надежность и усердие были отцу по душе. Сарело каждое утро в пять часов выгонял свиней и коров, чистил хлев, подметал двор. Он быстро научился обращаться с трактором и молотилками и вообще всегда был тут как тут, если нужно.
Вскоре отец даже стал брать его с собой в город и, вернувшись, говорил: «Ему бы еще немного оттаять, и тогда из него может получиться даже управляющий. Нынешнего все равно скоро надо менять. А пока пусть учится всему, что надо».
Отца как подменили, в доме воцарился покой, какого мы прежде не ведали. Вечерами он сидел с Сарело за столом в гостиной и учил того считать и писать, насколько это нужно крестьянину.
Теперь мы каждый день были свидетелями того, чего раньше не видели, — отцовского терпения. Он насвистывал под нос песенки Цары Леандер и Лале Андерсен, которые мы слышали по военному радио. Когда отец и Сарело отрывались от учебников и тетрадей, они ковырялись с часами, приемниками и мебелью, что приносили на починку соседи.
Они разбирали все, что попадалось в руки, и собирали обратно. До глубокой ночи слышно было, как они стучали молотками, пилили, паяли и чертыхались, когда что-то не получалось. Румынские ругательства Сарело нравились отцу. Из будильника они сделали автоспуск для купленного в городе фотоаппарата. Мы все встали перед объективом, празднично одетые и причесанные, нажали на кнопку, и раздался щелчок.
Сарело нравился отцу, а светлая кожа и волосы, отличавшие мальчика от остальных цыган, делали его в глазах отца еще симпатичнее. Я уже не помню, ревновал ли я или мне это даже нравилось. Просто я больше не был на линии огня. Мне этого хватало.