Ямщина
Шрифт:
И там, в полку, занимаясь походными сборами, он вдруг понял, что в глубине души рад, что ему не пришлось объясняться с Татьяной. Это для него было бы слишком тяжело.
Но вечером к нему подбежал посыльный и сказал, что господина поручика спрашивают за воротами казарм. Кто спрашивает? Какой-то молодой человек.
Молодым человеком оказался Константин Мещерский. Он отчужденно кивнул Щербатову и протянул небольшой, плотно заклеенный конверт.
– Это вам послала Татьяна, – на красивых губах заиграла усмешка. – Как я понимаю, продолжение игры в благородство. Вы, Петр Алексеевич, благородны, а она еще благородней. Подозреваю, что сентиментальная девица готова лишиться своей девственности, дабы избранник ее, отправляясь на войну, сохранял бы в израненной груди светлое воспоминание…
– Князь! – Петр вспыхнул, как порох. – Если вы не замолчите, я дам вам пощечину и мы будем стреляться!
– Только этого мне не хватало! Оставьте ваш боевой запал для турок. Я думаю, они собьют с вас дурацкую спесь.
От сильной и неожиданной пощечины голова Константина мотнулась, как тряпичная. Он сразу побагровел, и лицо налилось кровью.
– Не приведи Бог, поручик, вернуться тебе живым. Я не буду с тобой стреляться, я зарежу тебя, как мясник, в подворотне. И кишки на мостовую! Ублюдки, все ублюдки!
Хорошо, что последние слова Константин договаривал уже на ходу, иначе Щербатов бы не сдержался и получилась бы безобразная сцена. Руки дрожали. И только теперь Щербатов вспомнил о конверте. Разорвал его, развернул сложенный вдвое листок: «Милостивый государь Петр Алексеевич! Я все понимаю, и люблю Вас еще больше. Никаких обязательств я с себя слагать не намерена. Полагаюсь на волю Божью и верю, что мы будем вместе, уже навсегда. Я знаю, что с Вами ничего не случится, я буду молиться за Вас. Татьяна».
Коротенькое это письмо Щербатов запомнил сразу, до последнего слова.
И повторял его в самые безысходные минуты, когда уже казалось, что не выйти живым из кипящего котла огня, разрывов, пуль и сабельного лязга. Но он не только выходил живым из боев, он не получил ни единой царапины. И как-то старый гренадер после очередной страшной схватки сказал ему:
– Ох, поручик, жарко кто-то за ваше благородие молится…
И как накаркал, усатый…
…Турецкий редут стоял намертво. Окутанный пороховым дымом, он осыпал наступающих градом пуль, неровное кочковатое поле перед ним было усеяно телами убитых и раненых. Уши закладывало от постоянного несмолкающего грохота. Вторая атака захлебнулась. Но оставшиеся в живых не отступали назад, а скапливались в ложбинках, за пригорками, дожидаясь, когда пойдет очередная волна. Все знали, что отступать нельзя – зачем же тогда столько положили народу? Взять, взять во что бы то ни стало проклятый редут, за которым открывалось огромное и выгодное во всех тактических отношениях пространство для удачного маневра: атакующие войска выходили тогда во фланг туркам, которые тоже это прекрасно понимали и сопротивлялись отчаянно, подбадривая себя неистовыми криками «Алла! Алла!», которые слышались даже сквозь грохот ружейной пальбы и пушечных разрывов.
– Господин поручик, к командиру!
Щербатов, придерживая на боку саблю, подбежал к командиру полка. Любомудров, в редком окружении офицеров, стоял в кустах, на небольшом взгорке, стоял неподвижно, широко расставив короткие, сильные ноги. Он опустил бинокль, посмотрел на подбежавшего Щербатова и обратился к офицерам:
– Господа, а ведь возьмем мы сегодня этот редутишко. Как пить дать – возьмем! Вы поглядите на его рожу! – и показал на вестового, который только что позвал Щербатова. Молодой, рыжий парень широко улыбался и скалил крупные зубы, все его круглое лицо излучало такую радость и уверенность, что и офицеры невольно заулыбались. – Возьмем, Сидоркин?
– Так точно, господин полковник! Деваться им некуда! – вестовой еще шире и радостней заулыбался. – Побегут, как миленькие!
– Все слышали? Молодец, Сидоркин! А теперь, господа, самое главное. Прошу внимания.
Любомудров ставил задачу офицерам на третью атаку, обращаясь по очереди к каждому из них и не обращая внимания на стоящего совсем рядом Щербатова.
– По местам, господа офицеры. С Богом! А вам, поручик, – он словно только теперь увидел Щербатова, – вам, поручик, думаю, к лицу будет Георгиевская лента на золотое оружие. Очень к лицу. И надо-то для этого совсем немножко. Видите эту ложбинку? Вот сейчас
Штурмующие колонны уже расходились в две шеренги и изломанными линиями начинали двигаться к ревущему редуту. Турецкая батарея усилила огонь, все гуще и гуще вставали над истерзанным полем ярко-желтые вспышки гранат. Атакующие шеренги уходили вправо, оставляя пространство перед вражеской батареей.
И только теперь Щербатов в полной мере понял замысел Любомудрова: все внимание турок было сосредоточено на атакующих, а ложбинка оставалась как бы вне поля зрения.
– Поручик, вы не имеете права быть убитым, пока не дойдете до батареи. А дойдете до батареи, мы возьмем редут. Завидую вам, поручик, ни одна дама не устоит перед таким красавцем, да еще с Георгиевской лентой на оружии. Храни тебя Бог!
Он перекрестил Щербатова и легонько подтолкнул его в плечо. Щербатов, как и все офицеры полка, всегда восхищался своим командиром, но никогда он не любил его так, как в эти минуты. И с этой ликующей в груди любовью повел солдат в ложбинку, чуть-чуть прикрытую с одной стороны корявыми и хилыми кустами. Повел, еще раз оглянувшись на командира и увидев: Любомудров, поправляя на груди бинокль, неторопливо уходил вслед атакующим шеренгам, быстро догоняя их, чтобы идти рядом с солдатами.
Хрустела в ложбинке под ногами сухая трава, и было странно различать этот звук в сплошном вое и грохоте, который становился тем сильнее, чем ближе продвигались к батарее. В густом, темно-сером тумане порохового дыма, когда он разрывался на отдельные лохмы, уже видны были турки, суетящиеся возле орудий, палившие без остановок из митральез.
Ложбинка кончилась. Впереди – открытое, ровное, как стол, пространство. Щербатов на мгновение замер, а затем, не оглядываясь, зная, что теперь уже не нужны никакие команды, молчком бросился вперед.
И так же молча, без привычного «ура», бежали за ним солдаты. В лицо ударил густой свинец, вспыхнул и расцвел желто-черный цветок гранатного разрыва – начинался кромешный ад. И вырваться из него можно было только одним путем – достигнуть батареи.
Сраженные пулями падали беззвучно, раненые не кричали. Скорей, скорей… Вот уже и край глубокого, черного рва, внезапно открывшегося прямо под ногами. Не мешкать! В ров, кубарем. И – наверх! На высокую насыпь. Карабкаясь к ней, Щербатов увидел турка огромного роста, в белой чалме; митральеза в его руках казалась игрушечной. Он целился и стрелял в Щербатова, и тот, не различая в сплошном грохоте звука выстрелов, слышал свист пуль, пролетавших совсем рядом. Весь бой сфокусировался в этом громадном турке, до которого надо было добежать. И Щербатов добежал. Турок схватил митральезу за ствол, вскинул ее над головой, как дубину, но Щербатов опередил, вложив в сабельный удар всю силу. Правая рука турка медленно отвалилась от плеча и на землю не упала лишь потому, что ее удерживали нитки мундира. Выронив оружие, турок с ужасом глядел на отвалившуюся руку, которую быстро заливало черной венозной кровью.
– Рубите их на лафетах! – закричал, срывая голос, Щербатов. – Рубите их на лафетах!
Бросился к ближней пушке и спиной, кожей почувствовал, что нет за ним дружного топота ног своих солдат. Кругом были только одни турки. Барабан револьвера давно уже был пуст, но Щербатов все нажимал и нажимал на курок, отбиваясь саблей от наседающих турок. Вскочил на ствол орудия, увидел наконец-то своих солдат и сорвался в долгий, тяжкий полет…
Он летел кругами, в сплошной темноте, густой и смердящей, и чем дольше продолжался полет, тем больше охватывало его безразличие. Когда уже совсем был готов смириться с этим полетом, вдруг почувствовал теплую и ласковую ладонь на щеке. И сразу же узнал – чья она. Легкие невесомые пальцы скользили по щеке, и страшный полет прекращался. Щербатов стал ощущать свое тело, пошевелил рукой и с трудом, одолевая ломящую боль в голове, открыл глаза. Над ним, провиснув, шевелился от ветра полог палатки, резко пахло слежалой соломой, кровью, старыми бинтами и давно не мытым человеческим телом.