Ящик незнакомца. Наезжающей камерой
Шрифт:
— Вправе ли я задавать еще вопросы?
— Конечно. Чтобы вас успокоить, добавлю, что мне приятно на них отвечать.
— У меня есть один вопрос, совсем уж нескромный. Я хотел бы знать, за что вы полюбили моего кузена.
— Я думаю, за то, что он был богат. Я — как те бедные люди, которые любят смотреть фильмы о красивых особняках и мужчинах во фраках, которые денег не считают. Я чуть более требовательна, я захотела от жизни того, что они ищут на экране. Я достаточно люблю мужа и детей, чтобы два-три вечера в неделю быть богатой, и притом совершенно не страдать от посредственности нашего существования. Кстати, я должна отдать вам ключи от квартиры.
Элизабет вынула из сумочки два ключа и протянула их Пондебуа.
— Для наших встреч мсье Ласкен за большие деньги обставил квартиру возле парка Монсо. Наверное, нужно что-то решить с мебелью: или вывезти ее, или, может быть, вы все уладите с хозяином.
— Это
— Можете объяснить ситуацию хозяину и договориться с ним.
— Очень мило, но я не могу брать на себя ответственность за судьбу движимого имущества. Куда я все это поставлю? К тому же, если я вывезу мебель, я окажусь виноватым в расхищении наследства или еще в чем-нибудь подобном.
Пондебуа положил ключи на маленький низкий столик. Элизабет положила их обратно в сумочку, и у него возникло впечатление, даже почти уверенность, что он упустил шанс.
— Мне остается только поблагодарить вас, — сказала она.
Элизабет встала и как будто заторопилась поскорее завершить свой визит. Несмотря на все усилия Пондебуа, пять минут спустя она ушла, унося с собой фотоальбом. Проведя ее до двери, он в ярости стал обдумывать свое поражение и признал, что был не на высоте. Как всегда, он грешил чрезмерной деликатностью, не заботился о том, чтобы выставить себя с выгодной стороны, ввести в игру свой престиж и известность. Он самым глупым образом заинтересовался болтовней этой жены мелкого служащего, которая, казалось, даже не подозревала, что побывать в гостях у Пондебуа — это милость, достойная всяческой зависти. Он непременно должен был перевести разговор на свои книги, дать ей повосхищаться оригинальностью своей квартиры и глубоким, космическим смыслом своей разностильной обстановки. Она ушла, так и не узнав, что пройти в туалет можно, только если выйти на лестничную площадку и подняться на девять ступенек вверх. Необычное создание, вполне достойное занять место героини в одном из его романов, и необычная ситуация, совершенно новая, неожиданная, обладающая мощным зарядом оригинальности и соответственно богатая содержанием и не лишенная некоторого величия: жена конторского писаки, примерная мать и хорошая хозяйка, спит с промышленным воротилой, не имея с этого ни гроша. Читатели сказали бы: «О Пондебуа! Как это мощно, глубоко, богато опенками и, при всей невинности, чертовски пагубно!» Он принялся делать заметки.
Тем временем Элизабет звонила из кафе на улице Университета и говорила в трубку: «Алло, я хотела бы поговорить с мсье Шовье».
— Это я, — ответил Шовье.
— Я — та подруга мсье Ласкена, имя которой вам известно, — Элизабет. Я бы хотела ненадолго встретиться с вами.
— Нет ничего проще.
— Сегодня, возможно? Спасибо. Даже прямо сейчас? Мне, право, неловко. А могла ли я просить вас прийти на улицу Фальсбур, дом 9, третий этаж? Я рада была бы вас избавить от подобного беспокойства, но при встрече вы поймете, почему я этого не сделала.
Квартира на улице Фальсбур состояла из четырех больших комнат, которые Ласкен обставил с нежной заботой. Все в целом являло собой тающую гармонию серо-розовых тонов, как бы нарочито созданную, чтобы успокаивать воображение пенсионера, не впадая при этом в слащавость. Все выглядело утонченно-роскошным, обволакивающим, все здесь казалось нужным. Мастеру удалось создать шедевр, который заключался в конденсации силы или богатства таким образом, чтобы глаз наслаждался, экономя усилия. Ванная комната была обустроена не менее тщательно, и даже форма биде была изысканно-располагающей.
Элизабет в большом волнении прогуливалась по всем четырем комнатам, при виде мебели, ковров, обоев сердце ее разрывалось. Эта квартира занимала огромное место в истории ее любви, столь большое, что для Ласкена места почти не оставалось. Сам он, будучи одним из аксессуаров этой обстановки, обладал тем достоинством, что никогда излишне не навязывал свою личность. Это был очень благовоспитанный человек, у которого страсть ни разу не вырвала лишнего стона. Элизабет подумала, что Люк Пондебуа, насмешливый и обидчивый, наверняка не обладает аристократической невозмутимостью своего кузена и что вообще он не годился бы в любовники. Это была ни к чему не обязывающая мысль, лишь скользнувшая по поверхности сознания. И тут же, все с тем же отстраненным любопытством она спросила себя, как смотрелся бы Шовье в интерьере Ласкена и приятный ли был бы из него любовник. В ту же секунду в дверь позвонили. Посетитель оказался весьма хорош собой и смотрелся в квартире неплохо.
VI
В убогой избе молодая донская крестьянка, одетая в лохмотья, с безжизненным взглядом, изнуряла себя тяжелым и непродуктивным трудом. Ее муж обрабатывал землю примитивными способами, упивался водкой и с нехорошим блеском в глазах пялился на девушек в блузках, как обычно делают бескультурные и безыдейные типы. В один прекрасный день дух коснулся деревни крылами, и крестьяне обобществили свое имущество и соединили усилия. Вскоре усовершенствованные машины удесятерили урожайность земель, жатвы стали обильными, деревья согнулись под тяжестью плодов, коровы и свиньи плодились и размножались в хлевах, похожих на дворцы. Поселяне были счастливы несказанно. На несчастную пару, представленную вначале, сейчас было приятно смотреть. Муж водил трактор, и зады с грудями перестали что-либо значить для него, да и водка тоже. Его жена, сверкая от удовольствия глазами, наблюдала за сепаратором. Дома они читали поучительные книги и, глядя друг на друга, заливались невинным смехом.
Фильм показывали на частным образом организованном сеансе элитарной публике, состоящей из двухсот или трехсот человек. В эту элиту входили мадам Ансело, ее дочь Мариетт, боксер Милу, Мэг и ее друг Альфред. Необычайно понятливая публика улавливала малейшие нюансы и тончайшие созвучия действа, разыгрывавшегося на экране. В темноте то и дело слышался гул восхищения и эстетического восторга, и время от времени отчетливый вскрик срывался с уст какого-нибудь зрителя, ошеломленного столь обильным потоком прекрасного. Мадам Ансело была в числе наиболее буйных, от волнения она даже не могла усидеть на обеих ягодицах сразу и переваливалась с одной на другую, восклицая прерывающимся голосом, агрессивным тоном, будто бросая вызов целой армии тупиц, грязных буржуа: «Это удивительная вещь. Удивительная. О, эта яблоня! Это потрясающе. Нет, но эта яблоня! Мощь этой яблони. Это просто изумительное язычество». Милу, сидевший между мадам Ансело и Мариетт, был не в восторге от зрелища и считал, например, что яблоня — большой промах. Яблоня — это еще ничего, когда проходишь мимо, но когда она торчит на экране — это слишком долго, даже если ее показывают под разными углами и с трепетом в ветвях. С другой стороны, его вообще передергивало от баек на тему искупления, а от этой особенно, с очищением деревенских скотов одним взмахом кадила и с подразумеваемым боженькой, который раскачивался на ветках яблонь. Сия песенка была ему знакома. В семье он был четвертым из восьми детей, отец его служил в похоронном бюро и страдал ревматизмом, и он-то уж насмотрелся в своем доме на дам-благотворительниц, сестриц-монахинь, попов в рясах и в гражданском и на разных алчущих и жаждущих правды, всех этих людишек, мечтающих включить нищету в некий порядок вещей, удовлетворяющий требованиям духа. У Милу не было ни малейшей склонности к моральным построениям и болезненным надеждам, которые он оставил своим братьям и сестрам. Они-то, несомненно, станут добрыми христианами, честными, коммуникабельными или борцами за еще какое-нибудь дело, всегда готовыми платить вперед. Но он — спасибо, увольте. Он хотел быть и чувствовать себя сильным, злым, скрытным, хитрым, не страдающим угрызениями совести, если надо — неприветливым, в общем, настоящим мужчиной, который борется за свой кусок.
Милу, наверное, один из собравшихся находил фильм невыносимо скучным. Однако он не скучал. Он положил руку на коленку Мариетт и, пользуясь темнотой, пытался закрепить свое преимущество. Девушка какое-то время молча сопротивлялась, отталкивая его руку довольно решительно, затем, утомленная его настойчивостью, ограничилась тем, что сжала колени и натянула юбку. Милу знал, что она его вообще-то не любит и иногда с трудом выдерживает, но такое ее расположение в его глазах не имело значения. Меньше чем за неделю он хорошо изучил семью Ансело и чувствовал, что все эти женщины, блуждающие в поисках заоблачной эстетики, неспособны на решительные действия. Действительно, сопротивление Мариетт постепенно слабело. На экране старик плакал от волнения, глядя на резко уходящую ввысь кривую производства зерна, и неловко подпрыгивал. Мадам Ансело наклонилась к Милу и прошептала:
— Ах! Эта русская душа!
— Чего?
— Я говорю, эта русская душа!
— А! Ну да. Во всей красе.
Мариетт услышала реплику матери И, заблокировав руку Милу на одной из чулочных подвязок, задумалась о русской душе, нежной птичке, порхающей в ее представлении над какой-то медвежьей ямой, где архангелы, обутые в сапоги, взбивают пену великолепных катастроф. Ей казалось, что птичка проникла ей под лиф и влетела прямо в сердце, и с губ ее сорвалась то ли детская молитва, то ли сиротский крик. Но зрелище, близившееся к концу, не очень-то зачаровывало. На экране машины работали в полную силу, выставляя напоказ свои металлические внутренности в их яростном движении. Шатуны, поршни, катушки, шестеренки, приводные ремни — все это крутилось, вибрировало, вертелось, прыгало на бешенной скорости, от которой рябило в глазах. Мэг, сидевшая между своим другом Альфредом и мадам Ансело, громко заметила: