Ясновидец:
Шрифт:
— Спасибо, что доктор смог приехать, — сказала она. — Дела у девочки плохи. Надеюсь, доктор не будет обижаться, мы уже послали за священником.
Гётц смущенно кивнул.
— Покажите мне дорогу, — сказал он. — Наука не может дожидаться последнего помазания.
Они прошли через зал, где время остановилось после его последнего визита. На стенах были те же помпейские сюжеты, изображающие свальный грех, на окнах висели те же шторы белого атласа, долженствующие создавать атмосферу богатства и чистоты. Но все было как-то мрачнее. На рубеже столетий бордель был Меккой истосковавшихся по пирушкам холостяков, смех во всех регистрах музыкальной гаммы прокатывался эхом по комнатам, гости кричали, перебивая друг друга, на дюжине разных языков, в дверях своих спален стояли, улыбаясь, полуголые женщины и шептали что-то гостям на вечном
В пристройке на верхнем этаже его провели в одну из спален; обстановка ее запечатлелась в его памяти с одного взгляда и на всю жизнь: сафьяновая шкатулка с дешевыми украшениями на ночном столике, эмалированный таз, кувшин с водой и сложенные салфетки из дамаста, непременная собственность каждой девушки в борделе.
В чаше около постели лежали кондомы из промасленного шелка, не для предотвращения беременности — в этих целях девушки предпочитали, угадывая наступающее семяизвержение, в последнюю секунду вырываться из-под партнера, а также пользовались мазями на травах, изготовляемыми старухами-литовками на рынке; нет, кондомы использовались для защиты от заразных болезней, среди которых были и вообще неизлечимые, а также и такие, что имели последствиями не только медленное гниение всего тела, но и постоянный зуд, распространяющийся до самого мозга, так что жертва умирала в аду неописуемой чесотки в городском сумасшедшем доме.
В платяном шкафу виднелись ночные рубашки в высшей степени греховного покроя, выдвинутый ящик комода переполняло батистовое нижнее белье всех цветов радуги. На туалетном столике стояла батарея мыл, духов, масел и помад, а в самой середине комнаты лежала смертельно бледная девушка. Чресла ее были прикрыты шелковой простыней.
Она чуть старше двадцати, определил Гётц, хотя глубокий обморок придавал ей черты ангела без всякого возраста. Она была блондинкой славянского типа, с рыжеватыми прядями в полураспущенных волосах. Он поставил саквояж и пощупал пульс. Признаки жизни были очень слабыми, дыхание то и дело прерывалось, лоб был раскаленным от жара.
В другом конце комнаты Гётц заметил какое-то движение: там стоял священник.
— Приготовьтесь к шоку, доктор, — сказал тот. — Я никогда не видел ничего подобного. Но, как бы то ни было, оно, слава Господу, долго не проживет.
Гётц отметил, что у священника был точно такой же саквояж, как и у него; наверное, предположил он, там тоже инструменты, облегчающие роды, только не тела, а души: слова Писания, облатки, склянки с миро для последнего помазания. Доктора раздражало присутствие этого человека, не потому, что он чувствовал себя защитником острова Науки в штормовом, как он любил выражаться, море предрассудков, суеверий и метафизики, и даже не потому, что тот олицетворял собою полную противоположность разумному атеизму, втайне исповедуемому доктором, чтобы не перепугать Катерину Гётц и не вносить сумятицу в головы находящихся еще в нежном и чувствительном возрасте детей, а главным образом потому, что этот человек в черном посвятил свою жизнь проводам на небо тех, кого Гётц охотно сохранил бы на земле.
Он приподнял простыню и инстинктивно отшатнулся. Зрелище, которое он увидел, будет преследовать его во всех своих чудовищных деталях до того момента, когда он полстолетия спустя испустит дух.
Дитя, каким-то чудом уже наполовину появившееся на свет, было не чем иным, как воплощением всех возможных врожденных человеческих
Гётц должен был на секунду закрыть глаза, чтобы не потерять равновесия. Девушку, похоже, спасти уже было нельзя. Если судить по простыне, она потеряла несколько литров крови. Ее обморок был настолько глубок, что граничил с комой. Мышцы таза и живота уже не сокращались — это означало, что завершить роды естественным путем невозможно. У Гётца мелькнула мысль попробовать разрешить роды хирургическим путем, но он тут же отказался от нее — девушка была слишком ослаблена, она не выдержала бы и малейшего вмешательства.
Он вынул ланцет и ножницы и продезинфицировал инструменты. Сердечная деятельность была настолько слаба, что риск кровотечения можно было исключить. Обливаясь потом, Гётц рассек промежность, одержимый мыслью спасти жизнь хотя бы этому созданию, которому удалось своими силами высунуть свою уродливую голову в этот мир. Это чудо, думал он, что роды могли зайти так далеко, что такая голова могла покинуть матку, не убив мать на месте. Ее пульс становился все слабее, но отверстие теперь было достаточно широким, чтобы он мог ухватить ребенка даже без помощи щипцов. Откуда-то доносилось бормотанье священника — он уже читал молитву за упокой души легкомысленной девицы. Ни священник, ни доктор не знали о ней ровным счетом ничего, но они, как и остальные в этой комнате, понимали, что спасти ее нельзя.
Медленно, сантиметр за сантиметром, вытягивал он ребенка. Лицо его, вернее, то, что должно было представлять лицо, было багрово-синим — пуповина несколько раз обвилась вокруг шеи, как будто природа в последний момент решилась из милосердия лишить его жизни. Он отрезал пуповину и продолжал тянуть. Роженица почти не дышала. По мере того как доктор вытаскивал тельце, становились очевидными все новые и новые уродства. Ушные раковины полностью отсутствовали, наружные слуховые проходы были закрыты странными перфорированными кожными складками. Создание было явно лишено слуха.
Доктору пришло в голову, что ребенок, может быть, уже мертв, во всяком случае, он пока не видел никаких признаков жизни; закрытые веки были неподвижны, не слышалось ни звука. Наконец, ему удалось выпростать туловище. Где-то высоко на плечах сидело что-то, что должно было бы быть руками, но скорее напоминало разбухшие корешки какого-то небольшого растения. Гётц механически выполнял привычную работу, в то время как в голове его вихрем неслись мысли, с одной стороны, помогающие ему преодолевать отвращение, но, с другой стороны, искушающие его врачебную мораль: не совершить ли сознательную ошибку? Почему бы нет? Что будет за жизнь у этого создания, кому она нужна, какое будущее ждет его, если он все же выживет? И вообще, есть ли у него будущее, сколько он может прожить и ценою каких страданий?
Его руки касались того, чему отказывалось верить сознание: выросты, узлы, изуродованная грудная клетка, свидетельствующая о недоразвитии легких. Спина, отметил он машинально, покрыта густыми черными волосами, даже шерстью, густой, как у козленка. Это скорее животное, чем человек, подумал доктор.
Туловище уже полностью освободилось, уже видно было, что это мальчик. Половые органы были совершенно обычными, без каких либо уродств, единственная нормальная часть тела, и это казалось ненормальным. Кто-то за его спиной говорил о девушке: она сирота, принадлежала, бедняжка, к какому-то славянскому национальному меньшинству, теперь, после разделения Польши, уже и не разобраться, к какому: Шалль нашла ее в Данциге, побирающейся на улице, и сжалилась над ней. Она уже три года работала в борделе, даже скопила немного деньжат, все хотела вернуться в свою деревню. А отец? Кто знает. Офицер какой-нибудь, им нравилась ее покорность. Но Гётц ничего этого не слышал, не заметил даже, что они говорят о девушке в прошедшем времени — он работал, как в лихорадке.