Язык и философия культуры
Шрифт:
С этим нельзя смешивать то обстоятельство, что и само письмо придает формам большую прочность, а тем самым, в каком-то смысле, — большее единообразие. Эта его особенность направлена главным образом на предотвращение слишком активного диалектного дробления; и при длительном использовании письма большинство американских языков вряд ли сохранило бы специфические различия в выражении между мужчинами и женщинами, детьми и взрослыми, вышестоящими и нижестоящими. В прочих отношениях внутри одного и того же рода и одного и того же класса американские нации обнаруживают как раз достойную удивления устойчивость и сохранность форм. Это легко заметить, сравнивая записи миссионеров, сделанные в начале европейского заселения, с современной речью. Особенно удобно такое сравнение в случае с североамериканскими племенами, так как в Соединенных Штатах (и в настоящее время, к сожалению, только там) осуществляется достойная всяческого одобрения забота о языке и судьбе аборигенов. Между тем было бы весьма желательно обратить еще более пристальное внимание на сравнение тех же диалектов в различные периоды их существования. Таким образом, упрочивающее действие письма в основном проявляется в обобщении языка, приводящем постепенно к образованию отдельного диалекта, и весьма
Все сказанное здесь применимо также и к тем случаям, когда в одной форме нагромождается слишком много определений, и если попытаться проникнуть глубже, то окажется, что все названные здесь явления в своей совокупности зависят от степени силы и своеобразия духовной энергии, направленной на язык, свидетельством и одновременно движущей причиной которой является письмо. Недостаточность этой энергии приводит к несовершенному языковому строению; наличие ее благоприятно сказывается на последнем, но может вначале и не иметь внешнего проявления. Но как в том, так и в другом случае письмо, потребность в нем или же безразличие к нему, имеет чрезвычайное значение.
Однако при перечислении причин, вызвавших своеобразие американских языков, нельзя забывать также и об их однородности, о чем мы говорили выше, а также об отграниченности Америки от других частей света. Даже в случаях, когда совершенно разные языки находятся в близком соседстве, как, например, в современной Новой Испании, я не мог обнаружить в их строении сколько-нибудь надежных следов живительного или формообразовательного влияния одного языка на другой. Но сила, богатство и форма языков весьма выигрывают от столкновения больших и даже противоречащих друг другу различий, ибо таким путем в них вливается богатое содержание человеческого бытия, уже претворенное в языковую форму. Только отсюда язык может черпать материал для своего обогащения; рациональная же обработка призвана выявить всю ценность этого материала в ясных и определенных мыслительных формах, избегая сухости и скудности. И письмо легче возникает и распространяется там, где своеобразные черты разных народов живо взаимодействуют друг с другом; но, уже возникнув и развившись, оно, как и логическая обработка, которой оно более всего способствует, может начать отрицательно сказываться на живости языка и влиянии последнего на дух.
Причина, удерживавшая американские народности от введения буквенного письма (учитывая то, что извне оно к ним не проникло), конечно, прежде всего заключалась в неполной сформированно- сти духа и вообще в несовершенстве интеллектуальной направленности. Характерный пример этого представляют мексиканцы. Они, как и египтяне, обладали иероглифическими рисунками и письмом, но не сделали ни одного из двух важнейших шагов, посредством которых этот древний народ доказал свою глубокую духовность, а именно — отделения письма от рисунка и превращения рисунка в чувственный символ — шагов, которые, проистекая из духовной индивидуальности народа, придали египетскому письму специфически присущую ему форму и которые, как мне кажется, нельзя рассматривать как просто постепенное развитие рисуночного письма, но можно уподобить духовным искрам, внезапно вспыхивающим в нации или в индивидууме, изменяя все вокруг. Мексиканская иероглифика не стала и формой искусства. И все же по характеру и духу мексиканцы представляются мне наиболее развитыми среди всех известных нам американских наций. В частности, они далеко превзошли перуанцев, что, по моему мнению, доказывают и преимущества их языка по сравнению с перуанским. В самом деле, человеческие жертвоприношения южноамериканских индейцев показывают их в невероятно грубом и устрашающем виде. Но не менее ужасна и та холодная политика, с которой перуанцы по простой прихоти своих правителей под предлогом мудрой опеки изгоняли со своей родины целые нации и вели кровавые войны с целью удовлетворения своей жажды власти и подавления народов под игом своего монашеского единообразия *. В мексиканской же истории есть живые и индивидуальные порывы, хотя и не свободные от некоторой грубости, но все же, при должном уровне образования, способные поднять нацию на более высокую духовную ступень. Расселение мексиканцев, их борьба с соседями, победоносное расширение территории их государства напоминает римскую историю. Об использовании их языка в поэтическом и ораторском искусстве трудно судить, так как даже то, что сохранилось в записях от их речей по государственным и хозяйственным вопросам, вряд ли достаточно достоверно. Но весьма вероятно, что по крайней мере их политические речи не испытывали недостатка в остроте, зажигательности и увлекательности формулировок. Ведь и по сей день все это обнаруживается в речах вождей североамериканских племен, в подлинности которых, видимо, не приходится сомневаться, причем эти достоинства никак нельзя объяснить результатом общения с европейцами. Так как все, что движет человеком, отражается в его языке, то нужно, видимо, отличать силу и своеобразие восприятия и жизненного характера вообще от интеллектуальной направленности и склонности к идеям. И то и другое сказывается на способе выражения, но без последнего невозможно значительное и устойчивое воздействие на форму и строение языка.
Весьма вероятно, что, если бы мексиканское и перуанское государства продолжали существовать еще многие столетия без чужеземного господства, нации эти все же не пришли бы сами по себе к буквенному письму. Рисуночное письмо и веревки с узелками, выполнявшие у этих наций функции письма (при этом по еще не вполне понятным причинам в государственном и собственно национальном употреблении мексиканцев было только первое, а у перуанцев — только второе), удовлетворяли внешним задачам выражения мыслей, и вряд ли в них пробудилась бы внутренняя потребность в более совершенных средствах.
Имеющиеся сведения о веревках с узелками, распространенных, помимо Перу и Мексики, также и в других областях Америки и приведших некоторых исследователей к предположению о связях населения Америки с Китаем (так же как наличие иероглифов породило теорию о связях с Египтом), я собираюсь изложить в другом месте. Конечно, сведения эти весьма отрывочны, но их все же достаточно, чтобы составить более определенное и точное представление об этой разновидности знаков, чем это предоставляют нам сообщения Ро- бертсона и других новейших авторов. Значение их заключалось в числе узелков, различии цветов и предположительно также в способе завязывания узелков. Но значение это, вероятно, не всегда было одинаковым, а различалось в соответствии с изображаемыми объектами, и, по всей видимости, для того, чтобы их понимать, нужно было знать, какую тему затрагивает сообщение и то, что к этой теме относится. Для хранения этих веревок выделялись специальные служащие в различных сферах государственного аппарата. Наконец, расшифровка их была нелегким делом, и для этой цели нужны были специальные истолкователи. Поэтому в целом они принадлежали, видимо, к тому же классу, что и палочки с зарубками, хотя и представляли собой довольно высокоразвитые искусственные вспомогательные средства — сначала мнемонические — для запоминания, — а затем, когда стал известен ключ взаимосвязи знаков с обозначаемым — для сообщения. Остается неясным только, в какой степени они отличались от субъективных соглашений, распространявшихся на определенные и точно обусловленные случаи, и приближались к настоящим обозначениям мысли. Очевидно, что они совмещали в себе черты как тех, так и других, поскольку к примеру, в случаях, когда судьи сообщали о количестве и характере вынесенных приговоров, цвет веревок обозначал характер преступления, а узелки — виды наказаний. Но неясно и весьма сомнительно при этом, было ли возможно выражение более общих мыслей, поскольку завязывание узлов даже на разноцветных веревках вряд ли может обеспечить необходимое разнообразие знаков.
Фактически искусство веревок с узелками сводилось скорее всего к специальным методам облегчения запоминания или мнемоники, которые не были чужды и классической древности. Вообще, подобные методы были, действительно, распространены среди перуанцев. Ведь сохранились рассказы о том, что их дети, чтобы запомнить усвоенные от испанцев молитвенные формулы, складывали в ряд разноцветные камушки, то есть производили с другими предметами действия, аналогичные завязыванию узелков на веревках. В такой ситуации веревки с узелками, хотя и представляли собой письмо в широком смысле этого слова, но на самом деле были весьма далеки от него: ведь понимание сообщения зависело от знания внешних обстоятельств, а в тех случаях, когда они служили для исторической передачи сведений, основная работа все же приходилась на долю памяти, для которой знаки были всего лишь вспомогательным средством, и необходима была передача устных комментариев, а потому знаки сами по себе не могли сохранить мысль полностью (что должно быть присуще письму, если только известен ключ к его прочтению).
Однако высказывать определенное суждение нам все же трудно. Вообще я коснулся здесь предполагаемой характеристики веревок с узелками, одна из которых (мексиканская) еще в прошлом веке хранилась в коллекции Ботурини лишь для того, чтобы показать, в каком виде народам Америки были известны оба типа знаков, которыми исчерпывается любая письменность— сами собою понятные знаки-рисунки и знаки, произвольным и мнемоническим образом связанные с идеями, напоминающие об обозначаемом посредством некоего третьего фактора (ключа к обозначению). Однако различение обоих этих типов, переходящих друг в друга тогда, когда аллегорическое рисуночное письмо перестает быть непосредственно понятным и по крайней мере часть первоначальных рисунков постепенно начинает казаться произвольными знаками, имеет исключительное значение, и особенно в том, что касается языка, как это видно на примере языков мексиканского и перуанского.
Мексиканские иероглифы достигли немалого совершенства; они явно сохраняли мысль сами по себе, так как они понятны еще и сейчас, и в то же время они отчетливо отличались от простых рисунков. Ведь даже если, например, понятие завоевания представлялось в них как битва двух воинов, все же мы обнаруживаем также и изображение сидящего царя с его именным знаком, затем трофейного оружия и, наконец, покоренного города, что в совокупности образует вполне ясную фразу: «Царь завоевал город». И выражение здесь гораздо более определенно, чем в знаменитой саитской надписи, которая считается единственной из древних надписей, сочетающей изображение (значение) с обозначением. Из сказанного видно, что существовали также средства для записи имен, а, следовательно, письмо это находилось на пути к созданию фонетических знаков наподобие китайских. И все же весьма сомнительно, чтобы мексиканская иероглифика превратилась когда-либо в настоящее письмо.
Ибо настоящим письмом можно назвать только такое, которое обозначает определенные слова в определенном порядке, что даже и при отсутствии букв можно осуществлять при помощи понятийных знаков и даже при помощи рисунков. Но если, напротив, письмом в широчайшем смысле этого слова называть любую передачу мыслей, осуществляемую посредством звуков, то есть при которой пишущий представляет себе слова и которую читающий также переводит в слова, пусть не совсем в те же самые (определение, без которого не было бы никакой границы между рисунком и письмом), то между двумя этими конечными пунктами окажется обширное пространство для разнообразных степеней совершенства письма. Последнее, в частности, зависит от того, закреплены ли знаки в своем употреблении за более или менее определенными словами или же только за мыслями, и, следовательно, от того, в какой мере расшифровка их приближается к чтению как таковому. И мексиканское иероглифическое письмо, как кажется, в своем развитии остановилось внутри этого пространства, не достигнув уровня настоящего письма, хотя и на такой ступени развития, которую сейчас трудно точно определить. Так, например, сейчас нельзя уже установить, можно ли было в иероглифической форме записывать стихи — а некоторые стихи были весьма известны и упоминания о них сохранились в источниках, — ведь неопровержимо, что форма поэзии связывает ее с определенными словами в определенном порядке. Если это было невозможно, то здесь перуанцы находились в более выгодном положении. Ибо письмо, или его аналог, не представляющее объекты как таковые, но являющееся скорее внутренним вспомогательным средством памяти, может, пусть не вполне адекватно, передаваться другому народу и весьма долго сохраняться во времени в органической связи с языком. При этом, конечно, нельзя забывать, что народ, пользующийся таким письмом, обладает не столько настоящим письмом, сколько лишь способом непосредственной отсылки к памяти без письма, высоко усовершенствованным при помощи искусных средств. Но как раз в том и заключается важнейшее различие между наличием и отсутствием письма, что в первом случае памяти не отводится уже главная роль среди устремлений духа.