Язык, который ненавидит
Шрифт:
На мою нару уселся Прохоров – он обитал на втором этаже, но так обессилел, что не торопился лезть наверх.
– Сережка, дойдем, – сказал он. – Ситуация такая: нас хватит недели на две. А за две недели шоссе не выстроить. Наша пайка не восстанавливает силы, чую это каждой клеточкой.
К нам подсел Хандомиров и придал беседе иное направление.
– И такой пайки скоро не будет, – предсказал он. – Она же полная, поймите. Мы же не вытянули нормы, и завтра не вытянем, и послезавтра. И нас посадят на гарантию, никакой горбушки, никакой полной миски дважды в день! Триста граммов хлеба утром, триста вечером, а баланда – только утром. Полной пайки не хватает, а если половинная?
– Что же делать? –
– Выход один – зарядить туфту! И не кусочничать! Туфту такую внушительную, чтобы минус превратился в плюс. Без туфты погибнем.
– Мысль хорошая, – одобрил Прохоров. – Одно плохо: не вижу, как реально зарядить туфту.
– Будем думать. Вместе и каждый в отдельности. Что-нибудь придумается.
Ничего не придумалось ни на другой день, ни в последующие. О выполнении землекопной нормы не приходилось и думать. Зловещее пророчество Хандомирова осуществилось: на третий день бригаду посадили на уменьшенную продовольственную норму. Несколько человек пошли в медицинский барак выпрашивать освобождение от земляных работ. Им отказали, но было ясно, что скоро многие свалятся – и лепкомам самим тащить их в больницу. В лагерной рукописной газете, вывешенной на стене клуба, клеймили позором инженеров-симулянтов и саботажников, проваливающих легкие нормы, с которыми справляются все землекопы. Мы пошли к новому бригадиру и пригрозили, что вскоре ему некого будет выводить на работу.
– Товарищи, положение отчаяннейшее, – согласился Потапов. – Мне еще трудней, чем вам, я ведь рослый, а продовольственная норма одинакова. Сегодня я говорил с начальником Металлургстроя Семеном Михайловичем Ениным. Видный строитель, орденоносец… Обещал перевести на новый объект – зачищать площадку под Большой завод. Снимать дерн будет легче, чем выкорчевывать валуны из вечной мерзлоты.
Утром, прошагав в сторону от дороги, которая так не давалась, мы появились на унылом плато, где запроектировали воздвигнуть самый северный в мире металлургический завод. С плато открывался превосходный вид на Норильскую долину. Но все смотрели на бревенчатый домик о двух окошках, в нем размещалась контора Металлургстроя. Из домика вышел плотный мужчина средних лет, в распахнутом брезентовом плаще, открывавшем орден Трудового Красного Знамени на пиджаке – начальник Металлургстроя Семен Енин. Его сопровождала группа прорабов и мастеров. Он молча посмотрел на нас. Вряд ли ему понравился внешний вид инженеров, превращенных в землекопов.
– Все это теперь ваше, – сказал он, размахнувшись рукой от вершины Барьерной к горизонту – над ним, словно из провала, вздымалась угрюмая горная цепь Хараелака. – Вы должны показать на этом клочке земли, чего стоите. Уверен, что боевая бригада инженерно-технических работников, с киркой и лопатой в руках, высоко поднимет над тундрой флажок рабочего первенства! Жду перевыполнения норм!
Возможно, он сказал это деловитей и суше, но за смысл ручаюсь. Разумеется, мы не кричали ура в ответ. Нам не понравилось его напутствие. Оно слишком уж разнилось от тех радужных обещаний, какими вчера успокаивал Потапов. В нашей бригаде я был самым молодым, но и мне подваливало к тридцати. Пожилых инженеров – многие в недавнем прошлом руководили крупными заводами страны – не зажгла перспектива рвать рекорды земляных выемок. Со счетной линейкой мы все справлялись легче, чем с кувалдой и ломом. На плато вдруг полил дождь. Низкое небо опустилось с гор и потащилось над лиственницами, оседая на нас, как ватное одеяло. Енин и прорабы запахнулись в брезентовые плащи, мы ежились и совали руки в рукава. Любая мокрая курица могла бы пристыдить нас своим бравым видом.
И тут вперед выдвинулся Потапов. Он молодцевато распахнул воротник своей железнодорожной шинели – лагерное обмундирование еще не было выдано и лихо
– Премного благодарны за доверие, гражданин начальник! Бригада инженеров-заключенных берет обязательство держать первенство по всему строительному объекту. Можете не сомневаться, не подкачаем!
Стоявший около меня Мирон Альшиц, коксохимик, руководивший монтажом многих коксовых заводов, громко сказал, не постеснявшись высоких лиц и ушей:
– Он, кажется, сошел с ума!
Мне тоже думалось, что если наш бригадир и не сошел с ума, то, во всяком случае, не в своем уме. Я высказал ему это сейчас же, как только блестящий начальственный отряд удрал от дождя в контору, подобрав свои извозчичьи брезентовые плащи, как иные дамы подбирают платья из атласа и парчи. Потапов любил меня. Не знаю, почему он так привязался ко мне, но его расположение замечали и посторонние. Все эти первые трудные дни на промплощадке он отыскивал для меня работу полегче, рассказывал о бедовавших без него на воле двух дочерях, доверительно делился идеями еще несовершенных изобретений. Возможно, это происходило от того, что он был старше меня на двадцать лет. Он не рассердился от дерзкого моего замечания, а положил руку мне на плечо и с улыбкой заглянул в лицо.
– Сережа, – сказал он ласково, – как все-таки обманчива внешность: мне ведь казалось, что вы умный человек.
Меня удовлетворил такой честный ответ. Мне тоже иногда казалось, что я умный человек. Но я не мог этого доказать ни одним своим поступком, ибо все, что ни делал, было, как на подбор, глупостями – по крайней мере, по нормам и морали мира, в котором я ныне жил и задыхался.
– И почему вы жалуетесь? – продолжал Потапов. – На прокладке шоссе нас давили общесоюзные нормы на земляные работы, а для планировки площадок таких норм пока нет. Разве это не облегчение? Получим полную пайку, именно это я и обещал.
Он отошел, а я со вздохом взялся за кайло. Планировать площадку было не легче, чем прокладывать шоссе, – и там, и здесь надо было долбить землю. Я любил землю – как, впрочем, и воздух, и небо, и море, – и поминал ее добрым словом в каждом стихотворении, а их писал в тюрьме по штуке на день. Но она не отвечала мне взаимностью. Она была неподатлива и холодна, она лежала под моими ногами, скованная вечной мерзлотой. Лом высекал из нее искры, лопата звенела и гнулась, а я обливался потом. Я только скользил по поверхности этой дьявольски трудной земли, не углубляясь ни на вершок. Глубина мне не давалась. Временами – от отчаяния и усталости – мне хотелось пробивать землю лбом, как стену. Я тогда еще тешил себя иллюзиями, что лоб у меня справится с любой стеной.
Потапов поставил меня в паре с Альшицем ковырять землю. Хандомиров, Прохоров и другие мои товарищи работали в отдалении. На площадку привезли лес, они устраивали дощатые трапы к обрыву, где планировался отвал. Никто и там не развивал энтузиазма – всех возмутило, что Потапов изменил своему слову и не подумал искать работы полегче.
Моя схватка с промерзшим еще тысячелетия назад грунтом была, наверное, не столько забавной, сколько нетактичной.
– Зачем такое усердие? – насмешливо поинтересовался Альшиц. – Не думаете ли вы, что заключенных награждают орденами за производственный героизм?
– Боюсь, вы мечтаете лишь о том, чтобы избежать производственного травматизма, – ответил я, уязвленный. – Неприятно смотреть, как вы чухаетесь. Словно уже три дня не ели.
– Работаем валиком, – согласился Альшиц. – А зачем по-другому? Разве вы не понимаете, что вся эта затея – переквалифицировать нас в землекопов – не только неосуществима и потому бессмысленна, но и вредна? Государству нужна не моя мизерная физическая сила, а мои специальные знания и опыт, если оно не вовсе сдурело, это наше государство, в чем я не уверен!