Язык в революционное время
Шрифт:
Но помимо этой исторической случайности существовали серьезные социальные и идеологические мотивы предпочесть «сефардский» диалект. Например, принятие «сефардского» произношения оказалось чрезвычайно важно для плавильного котла еврейских субэтнических групп в Израиле; оно призвано было приблизить сефардских евреев к новой ашкеназской элите, а другие группы должны были последовать за ними. Иерусалимские пропагандисты языка Бен-Иегуда и Давид Елин (1864–1941; породнившийся с сефардской семьей) имели в виду социализацию сефардов, а они имели серьезное влияние на учителей и устанавливающий нормы Комитет языка. Но этот аргумент не имел силы во время формирования ивритоязычного общества в палестинских низах. Участники рабочего движения и поселенцы Тель-Авива вращались в мире собственных привезенных из России, активно отстаиваемых «высших» идей; они вообще не замечали йеменитов с их особенным произношением и мало обращали внимание на выходца из Галиции Агнона (пока его не «открыл» их собственный Бренер).
Не менее важно другое: принятие «сефардского» произношения помогло преодолеть границы между разными ашкеназскими
Мои слова все время сопровождались мощными взрывами смеха, одолевавшими всех присутствующих. Мой иврит, исковерканный язык польского еврея, превращающий всякое У в И, всякое О в У, всякое долгое Э в ЭЙ, а всякое долгое О становится в нем протяжным ООЙ — этот искаженный язык действительно был смешон.
В польском диалекте Цемаха произносилось скорее бУрИх атУ в отличие от литовского бОрУх атО; вместо ЭЙн они говорили АЙЭн, вместо мЭлех — мАЙлех и так далее. Также характерна была жалоба на частые в ашкеназском диалекте дифтонги, напоминавшие об унылых «ой!» еврея диаспоры.
Комплекс неполноценности Цемаха по поводу его польского диалекта — который в диаспоре сравнивали с «чистым» и «разумным» литовским идишем или ивритом — теперь перешел на новых «литваков», на «чистое» сефардское произношение языка (которым он восхищался даже в речи ашкеназского учителя Юделевича, произнесенной «на чистом сефардском диалекте»). Новый диалект должен был стереть все внутренние различия между восточноевропейскими евреями.
Но проблема лежит глубже: подоплека этого комплекса неполноценности лежит, парадоксальным образом, в самом факте, что в ашкеназских районах иврит был полуживым языком. На самом деле существовали три модели использования ашкеназского иврита (во всех его диалектных вариантах): идеальный, разговорный и свободный ашкеназский (ашкенозис). [106] А) Идеальный ашкенозис был закреплен за чтением Торы в синагоге; он характеризуется точным произнесением каждого звука с канонической огласовкой, где каждому диакретическому знаку соответствовала определенная гласная. Б) Разговорный ашкенозис — это иврит, смешанный с идишем и употреблявшийся как часть живого языка; здесь все конечные гласные превратились в одну (нечто вроде безударной э), а сопряженные конструкции стянулись в более короткие слова. Так, вечерняя молитва называлась скорее кришмэ, а не криэс шма («чтение шма»), как на идеальном ашкенозисе; балебос вместо ба'аль ха-байс (домовладелец, хозяин); а форма женского рода балебосте вместо ба'алат ха-байс. Те, кто смотрел на написанные слова, чувствовали, что исходные звуки искажены, «проглочены», испорчены. Однако это естественный процесс в живых языках: подобным образом французский потерял последние слоги в спряжении глагола (хотя они сохраняются на письме); можно сказать, что английский «исказил» двусложное германское слово Na-me, превратив его в односложное name (произносится neym), или из lachen сделал laugh (laf). В) Свободный ашкенозис — это язык, на котором аутентичные ивритские тексты произносились во время учебы или дискуссии, преимущественно под влиянием разговорного ашкенозиса; и именно так чаще всего произносили и слышали ивритские слова. И поверх всего этого диалектные различия идиша накладывались на описанные три вида произношения.
106
Я описал эти три модели в The Meaning of Yiddish (1990a:55–57) под названиями «идеальный», «смешанный» и «практический ашкеназский иврит».
С позиций фундаменталистского возвращения к письменному, чистому и точному библейскому языку все это казалось извращением, отражающим извращенное, неряшливое, неразумное поведение евреев диаспоры. Еще хуже, что ивритское правописание в раввинистических и хасидских сочинениях попало под влияние этого полуразговорного языка и часто игнорировало ивритскую грамматику [107] .
Также под влиянием разговорного языка, где иврит был частью идиша, часто менялся род ивритских слов. Писатели Хаскалы злобно пародировали этот стиль (стоит обратить внимание на антихасидскую сатиру Йосефа Перла Мегале Тмирин) и видели в нем скорее повреждение
107
Например, суффиксы, которые в израильском иврите произносятся как ат, ут, от (обозначающие соответственно принадлежность (genitive) в женском роде, собирательное существительное и женский род множественного числа), а в идеальном ашкенозисе как ас, ус, эйс, все объединились в одинаковое эс. На письме их часто путали и заменяли один другим.
Стереотип, впервые сформулированный Моисеем Мендельсоном, что идиш — искаженный язык (по сравнению с литературным нижненемецким), отражающий исковерканную душу еврея диаспоры, в той же степени относился к ашкеназскому ивриту (в сравнении с письменной Библией). Таким образом, отказ от этого диалекта — это отступление от диаспорного существования, от языка идиш (родного языка, одновременно нежно любимого и ненавидимого), от родительского дома в местечке, разъедаемом ленью и еврейским ремеслом, от мира молитвы, погруженного в схоластическое и оторванное от реальности изучение Талмуда, а также от иррационального и примитивного поведения хасидов. Решение в пользу сефардского диалекта освободит их от всех этих уродливых звуков и диалектных отличий. С тех пор как язык перестал быть разговорным, он отражал именно написанные слова, с ясно произносимым последним слогом, на который теперь стало падать ударение, столь нерегулярное в ашкенозисе. Короче говоря, проще было выучить новый язык, прекрасный и достойный, чем исправить их собственный стянутый «просторечный» иврит. Но этому шагу помогали разные идеологии.
Подобно другим поборникам иврита, Бен-Иегуда родился в литовском местечке и сначала оставил идиш ради русской культуры и даже русского национализма и славянофильской идеологии (под влиянием волны русского патриотизма во время войны с Турцией 1877–1878 гг. в защиту болгарских славян). Потом он поехал в Париж, где познакомился с неким русским по фамилии Чашников, который заронил в нем идею еврейского национального возрождения:
Я случайно столкнулся с «гойской головой», простодушным, непринужденным человеком, который видел вещи такими, как они есть, а не через преломленные лучи света, как их видят евреи диаспоры — люди с искривленными мозгами в чересчур умных головах.
Под влиянием этого идеализированного русского Бен-Иегуда перенес свой националистический пыл с русского языка на иврит. Он не питал никакого уважения к ивриту ашкеназского религиозного мира, а, наоборот, восхищался любым, кто говорил хотя бы с легким намеком на сефардское произношение: писателем Иехиэлем-Михлом Пинесом, приехавшим в Иерусалим из Парижа; Гецлом Зеликовичем (1863–1926; впоследствии идишским поэтом и профессором семитологии в Филадельфии), привезшим этот акцент из путешествий по Востоку; евреями, которых Бен-Иегуда встречал во время собственного пребывания в Алжире; а позже представителями сефардской культурной прослойки, с которыми он познакомился за долгие годы в Иерусалиме. В своих мемуарах он описывает потрясение, которое он и его жена испытали, когда впервые приехали в Иерусалим и получили приглашение посетить дом издателя ивритской газеты Хавацелет: там говорили на идише и жену Бен-Иегуды попросили накрыть голову платком — в таком положении оказалась «молодая женщина, только что приехавшая из Европы, где она вела свободную жизнь, и у нее чудесные темные волосы» (Ben-Yehuda 1986:90; курсив мой. — Б.Х.). Здесь противопоставляются европейская культура и индивидуальное достоинство и ограниченный «диаспорный» (т. е. ашкеназский) еврейский мир. Бен-Иегуда также стремился издавать «ивритскую политическую национальную [т. е. светскую] газету в европейском смысле этих слов» (90). Но идеал красоты он нашел в восточном мире. Даже на пути в Эрец Исраэль он восхищался пассажирами-арабами: «Высокие, сильные мужчины <…> Я ощущал, что они чувствуют себя гражданами страны», тогда как «я приехал в эту страну как чужак, иностранец» (84). Восхищение Востоком также распространялось на сефардских евреев:
Большинство людей из старого ишува [т. е. ашкеназим-ультраортодоксы] не были обыкновенными человеческими существами, ведущими нормальную жизнь подобно всем остальным. Только сефардская община <…> была более или менее нормальной, поскольку большую часть ее членов составляли простые люди, необразованные, добывавшие пропитание ремеслом и простым трудом.
Далее он продолжает:
Почему я должен отрицать это? Лучшее, более приятное впечатление произвели на меня сефарды. Большинство из них держатся с достоинством, привлекательны, все прекрасно выглядят в своих восточных одеждах, манеры их почтенны, поведение любезное, почти все говорили с владельцем Хавацелет на иврите, и язык их был свободным, естественным, с богатым запасом слов и речевых конструкций, а выговор у них такой оригинальный, такой приятный и восточный!