Языки культуры
Шрифт:
Академик Д. С. Лихачев так пишет о реализме: «Реализм не равнозначен с остальными великими стилями. В нем резко сказываются писательские индивидуальности и поиски новизны. В пределах реализма существует резко выраженное разнообразие отдельных индивидуальных стилей, да и сам реализм в целом не может быть определен только как стиль или стили» [67] . С этим можно только согласиться, однако уже романтизм практически опробовал и освоил ситуацию внелитературной обусловленности стиля, как можно было бы охарактеризовать ее. Это означает, что стиль складывается в основном, в первую очередь, под воздействием смысловой направленности творчества, жизненной, проблемной озабоченности. Разумеется, во множестве случаев это не так: если один автор романтической поэмы заимствует, как это не раз бывало, У другого автора романтической поэмы образный строй, тему, даже композицию с ее стереотипами, то это вторичное, подражательное творчество, копирующее то, что по своей сути единственно и неповторимо. Но если этот поэт при всех своих заимствованиях строит свой мир и способен сказать свое слово, то соотношение факторов оказывается иным. Совсем все иначе в литературе риторического типа: в ней поэт все «свое», всякую свою «заботу» может лишь вкладывать в готовое слово, т. е. в такое, которое в очень многих отношениях заранее препарировано и соответствует литературному узусу; точнее же говоря, писатель в риторическую эпоху (разумеется, со множеством модификаций в продолжение ее) не попадает в положение, когда ему нужно или когда он хочет вложить «свое» в риторическое готовое слово — он пользуется этим словом и, пользуясь им, выражает, если только ему удается это, свое, личное и особенное; обычно поэт не ищет новизны, но эта новизна (новое
67
Лихачев Д. С. Развитие русской литературы X–XVII веков: Эпохи и стили. Л., 1973, с. 182.
68
Как показал А. Б. Куделин, весьма строго кодифицированная арабская поэтика не только допускает оригинальность творчества, но и требует ее: «Специфика <…> состоит в том, что средневековый арабский поэт, отмеченный оригинальностью, совершенствует традицию по принуждению самой традиции, под воздействием сложившегося в ней механизма самосовершенствования. При этом <…> нарушаются привычные отношения традиционности и оригинальности»; «… специфичность средневековой арабской оригинальности состоит в том, что она имеет нечто вроде определенной предназначенности, обладает неким телеологизмом»; «…„изобретение“ предусматривается традицией, оригинальное <…> уже принадлежит традиции, и нацелено оно на ее „улучшение“» (Куделин А. Б. Средневековая арабская поэтика. М., 1983, с. 176–177). Поэтические каноны допускают свободу, причем эта свобода («зыбкость, неуловимость и подвижность») предопределена самыми глубокими мировоззренческими мотивами: традиционные элементы поэзии воспринимались «как знаки, символы чего-то „неизрекаемого“, „непостигаемого“ и потому „невоплотимого“ в слове» (Там же, с. 183.).
Стиль, его особенности, его своеобразие, всегда коренится в том, как постигается культурой слово; теоретически же такое постижение слова очень непросто уловить. Можно довольствоваться сейчас немногим: в риторической культуре слово самоценно, предопределено традицией, оно «самодостаточно» и вобрало в себя важнейшие культурные смыслы, которые воспроизводит, отнюдь не «автоматизируясь», не нейтрализуясь и не стираясь от таких бесчисленных самовоспроизведений; так, на протяжении двух тысяч лет воспроизводятся, при соблюдении метра, тематики, образного строя, многие поэтические жанры.
Совсем иначе понимается слово в реализме, в реализме середины XIX века. Тут слово всецело в распоряжении писателя, который пользуется им для выражения жизненно важного смысла, становящегося сразу же и его, писателя, личной и общей, народной или общечеловеческой заботой и проблемой; слово гибко выражает все писательские намерения, оно крайне многообразно, в сущности беспредельно, потому что следует за выражаемым смыслом и полностью подчиняется ему. Чем лучше пользуется писатель, поэт словом, тем больше оно исчезает перед смыслом, какой передает; слово наделено всем весом вкладываемой в него личности (недаром же реализму предшествовал подготовительный период упоенного самовыражения, пришедшийся на романтическую эпоху, кризис «индивидуализма», научивший совсем свободно обращаться со словом) и потому индивидуально, однако цель его — не в этом индивидуальном и личностном, но во всеобщем. Слово напрягает все свои силы, чтобы в итоге уступить место картине действительности в ее поэтическом отображении. Таков «классический» реализм в его главных тенденциях: всякое обыгрывание слова, любая словесная декоративность, которая привлекала бы внимание к «самоценности» слова, в сущности, невозможна для такого реализма. Даже Н. С. Лесков с его влюбленностью в словесную фактуру передает такую мастерски, привольно и сочно выделанную речь герою, рассказчику — это «чужая речь» и вместе с тем, следовательно, элемент «картины», а не «слова».
Вот для того, чтобы осуществить небывалое на памяти долгих поколений переворачивание слова в его постижении, осуществить этот поворот слова в его постижении, и послужила — если судить только со стороны развития литературы — эпоха романтизма, и послужил романтизм.
В то же время очевидно, что в этом процессе переворачивания не было ничего, что бы шло только от литературы, от ее внутренних потребностей; в основе процесса лежали социальные и мировоззренческие, жизненные причины значительной степени общности и самой широкой степени воздействия, — задним числом этот процесс может быть и должен быть понят также и как логическая последовательность, как имманентный. Слово, которое прежде демонстрировало свое постоянство, неутомимость в своем самовоспроизведении, теперь вдруг оказывается непостоянным, капризным, неустойчивым, скользящим, «утомляющимся» и устаревающим на ходу, подверженным «автоматизации», надоедающим, приедающимся; вместе с эпохой реализма наступает новая, хотя и относительная, не слишком долговременная стабилизация, слово обретает почву под ногами и наделяется силой выражения, поступаясь своей самоценностью.
III
Предыдущее изложение оставалось в рамках общей ситуации, общего положения дел. Теперь же можно перейти к некоторым более конкретным вопросам, связанным с переходным периодом, — от риторического слова к реализму [69] . Проследим историю возникновения одного литературоведческого термина, относящегося именно к этому переходному периоду; эта история, которую можно проследить, потому что она совсем нова и вся укладывается в пределы XX века, одновременно послужит иллюстрацией к теоретическим положениям, которые высказывались в двух первых разделах работы. Речь идет о немецком термине «бидермайер», о возможных причинах возникновения и укоренения этого термина, о его возможном значении и о том, какую научную потребность он удовлетворяет.
69
Говорить так значительнее точнее, чем говорить о переходе от классицизма к реализму. Ведь на рубеже XVIII–XIX вв. ломается решительно все, чтобы уступить место принципиально новому; что фактически неоклассицизм в искусстве надолго задержался, этому не противоречит, так как в некоторых культурах инерция традиции была весьма велика. Итак, ломается все. не только классицизм; повествовательная литература второй половины XVIII века, готический и семейный роман, «рыцарский, разбойничий роман, роман ужасов» (по старой немецкой номенклатуре), «тривиальный роман» (по новой номенклатуре) — все это надлежало сокрушить, чтобы очистить место для реализма XIX в.: все это надлежало сокрушить в самых принципах поэтики, хотя в распоряжение писателей XIX века многое отсюда перешло в «осколочном» виде, в виде литературного опыта и в виде тех мифологических схем и сюжетных парадигм. которые реализм середины века мог использовать исключительно в «перевернутом» виде, т. е. в виде, до конца вкорененном в реальную, отображаемую действительность.
Начнем пока с последнего и скажем, что в этом случае (как и в других, где «термины движения» со всей их спецификой дают имя эпохам и стилям) научная потребность идет следом за чисто жизненной, за попыткой исторического сознания разбираться в самом себе, в своем хозяйстве, и не размыкается с ней до конца. Научная потребность заключалась и заключается в том, чтобы дать себе отчет в особенном характере немецкой [70] литературы эпохи Реставрации, так называемой «меттерниховской реакции», эпохи, закончившейся с революцией 1848–1849 гг. Начала этой эпохи отмечены консолидацией политической реакции после освободительных войн, и ее можно вполне точно датировать 1819 годом, хотя основы реставрационной политики были предопределены Венским конгрессом и Священным союзом. И начата и концы этой эпохи отмечены отчетливой цезурой и в литературе, литературном производстве, его характере. Хорошо известно, что такой чуткий к переменам и умственно подвижный автор, как Людвиг Тик, живущий близко к центрам литературного и книжного производства и зависящий от него, довольно быстро отзывается на "смену ситуации и после небольшой паузы переходит к сочинению рассказов («новелл» [71] ), в которых порывает со всяким романтизмом [72] , — эти новеллы в нашей литературе иногда называют «реалистическими», что вполне безосновательно и близоруко.
70
Это же также относится и к литературе Австрии, Вены; однако, поскольку само наполнение эпохи рубежа веков было здесь в литературе совсем иным, чем в Дрездене, Лейпциге, Берлине, и оставалось чуждо романтизму и романтическим веяниям, то и литература эпохи Реставрации отличается ярко выраженной специфичностью. Впрочем, это верно и для каждой области Германии; в эпоху Реставрации, объединявшей почти всю Европу в единой реставрационной системе, многие общие черты столь различных литератур немецких областей, напротив, отчетливо проявились.
71
Рассказы, или «новеллы» Тика — совсем особый тип повествования, композиционно очень мало профилированного, с сюжетом, тонущим в разговорах, для позднейших поколений просто скучного (в подавляющем большинстве случаев); эти пространные «повествования (как следовало бы определить их жанр, делающий акцент на процесс рассказывания, — впрочем, всегда «олитературенного» и «книжного», — и на соответствующий процесс чтения, надо бы сказать — читания»), не без удивительных и неожиданных моментов-поворотов в своем размеренном течении, — отвечали пожеланиям читателей. Впрочем, характеризуя дух этих произведений, мы забегаем вперед.
72
Как далеко заходит в этом Тик и насколько он, в своей романтической фазе, стал сам для себя историей, — об этом можно судить по новелле Тика Летнее путешествие», опубликованной в 1833 г., — действие ее относится к первым годам XIX столетия, а действующими лицами выступают многие деятели немецкого романтического движения… и сам Тик; но не это самое поразительное, а то, что все романтические импульсы, побуждения романтиков теперь сугубо чужды Тику, непонятны и странны для него. Время создания и время действия новеллы отделены тридцатью годами, но так, как Тик, о событиях 30-летней давности можно писать лишь при условии, что прошлое отделено в сознании и памяти безжалостно острой чертой. Столь эрудированный автор, как Георг Йегер, совершает в своих очерках культурной истории этого периода не вполне понятную ошибку, когда пишет: В Дрездене господство романтизма закончилось около 1840 года. Тик в 1842 г. переехал в Берлин; Теодор Винклер (псевдоним — Хелль) в 1843 г. продал „Вечернюю газету“, орган позднеромантического песенного кружка» и т. д. (.Jдger G. Der Realismusbegriff in der Kunstkritik // Realismus und Grьnderzeit: Manifeste und Dokumente zur deutschen Literatur, 1848–1880. Stuttgart, 1976, Bd. 1, S. 9); ведь каждый раз речь идет о романтизме, предельно трансформировавшемся. Кроме всех называемых Йегером фактов, можно вспомнить еще и о смерти в Дрездене, именно в 1840 г. (почти уже можно сказать — о смерти знаменательно-неслучайной!), самого большого немецкого романтического художника, Каспара Давида Фридриха, который к этому времени был, однако, совершенно забыт и вот уже десятилетия полтора-два как утратил всякое «благорасположение» публики. Как раз Фридрих был романтиком, который никак не хотел и не мог меняться в угоду моде и твердо следовал выражению тех художественных смыслов, образ которых сложился в его сознании с непоколебимостью идейных убеждений
Итак, в историческом сознании эпоха Реставрации с давних пор вычленялась как целое — с отчетливо резким ее завершением и несколько более плавным началом; коль скоро реставрационная политика, подготавливавшаяся исподволь и издавна и столь ясно отпечатлевшаяся во всем облике культуры этого периода, не была произведением одного года, то можно спорить о ее действительном «начале». Но если принять во внимание, что выработавшиеся в течение этого периода литературные и вообще культурные обычаи и привычки не исчезли сразу после революции, а, напротив, вошли в культурный обиход и уже в конце XIX века вызвали ностальгию по естественности, уюту и человечности этой эпохи, то и начало ее целесообразно датировать политическим актом, закрепившим систему Реставрации, т. е. «карлсбадскими решениями» 1819 г. Очень важно обратить внимание еще и на то, что вопрос о периодизации литературного процесса — не совсем то же самое, что вопрос именования литературной эпохи; в первом случае различные смысловые линии литературного развития спорят о своем соотносительном значении, о приоритете, тогда как во втором случае наука получает в свое распоряжение как бы почти готовый результат, плод труда исторического сознания за много поколений, и должна по-своему освоиться и сообразоваться с таким полу готовым результатом. Поэтому небезынтересно познакомиться с тем, как рассуждал о периодизации этой эпохи проф. Герберт Зейдлер в своей (ставшей его последней работой) книге:
Эпоха примерно с 1810 по 1848 г. во многих отношениях находится сейчас в фокусе научных интересов, притом не только само это время с его литературным творчеством, но и все новые научные работы о нем. Ведь теперь стало ясно: привычная и общепринятая в прошлом периодизация немецкой литературы XIX века — до 1830 г. эпоха Гёте, 1830— 1880-е годы — реализм с кульминацией после 1850 г. — не соответствует нашему сегодняшнему пониманию. Уже простой взгляд на творческие силы в литературе являет иную картину: до 1848 г. — Грильпарцер, Раймунд, Нестрой, Ленау, Штифтер, Зилсфилд, Готтхельф, Мёрике, Дросте; Гейне, Граббе, Бюхнер; после 1848 г. — поздний Штифтер, Келлер, К. Ф. Мейер, Шторм, Раабе, Фонтане, Заар, Эбнер-Эшенбах, Розеггер; в стороне остаются Геббель, Вагнер, Ницше. Итак — никоим образом нет творческого перевеса после 1848 г. К этому прибавляются еще три существенные даты: в 1830 г. умирает Гегель, в 1831 г. Ахим фон Арним, в 1832 г. Гёте. Но эпоху 1815–1830 годов никак не схватить словами «эпоха Гёте». А цезура 1848 г. признается ныне значительной во всех отношениях — политическом, социологическом, экономическом и культурном» [73] .
73
SeidlerH. Цsterreichischer Vormдrz und Goethezeit. Wien. 1982, S. 44.
В этом рассуждении для нас важно сейчас признание границы 1848 г.; в остальном же с ним можно не соглашаться (не говоря о случайной ошибке — Гегель умер в том же 1831 г., что и Арним), не соглашаться во многом. Но, кроме всего прочего (что тоже важно для нас сейчас), этот ценный пассаж демонстрирует нам известную «неисчерпаемость» таких подходов к периодизации, которые исходят из чисто смысловых моментов развития, и в том числе из знаменательных дат: так, смерть Арнима в 1831 г. мало что значит для судеб романтизма как целого литературного движения: прямое внесение оценочного момента напрасно запутывает дело, так как, очевидно, перевес творческих сил в первую половину XIX века над творческими сил, ами второй половины века определяется в немецкой и австрийской литературах не простым произведением творческих потенций и вычитанием меньшей величины из большей, а тем неоспоримым фактом, что литература первой половины века — несравненно богаче, сложнее и диалектичнее по своему развитию, чем литература второй половины века, с ее тоже блестящими именами. Таков непреложный факт. И кроме того: нетрудно убедиться в том, что пользование «терминами движения», как мы назвали их, сейчас же придает картине литературного развития известную пластичность, определенным образом собирая творческие силы вокруг смыслового центра, — хотя всем известно, как сложно устроен, к примеру, «романтизм», тем более что «конец» его затруднительно обозначить в сколько-нибудь прагматически-приемлемом виде. Отказ же от таких терминов приводит к тому, что все развитие представляется как бы недостаточно организованным, поскольку далеко не все исторические события прямо соответствуют фазам литературного развития, а внутреннее членение литературного развития осложняется множеством факторов, которые заявляют о своей весомости. Книга Г. Зейдлера весьма уместно подтверждает, однако, для нас то. что в общем стало уже фактом истории немецкой литературы: граница 1848 года воспринимается как гораздо более отчетливая, нежели скорее условные даты 1830-й и 1880-й годы; затруднительно или вовсе невозможно рассматривать весь немецкий реализм середины XIX века в целом и в едином движении. Уже Фриц Мартини в своей книге о немецком реализме (наиболее капитальном исследовании его, впервые вышедшем в свет еще в 1962 г.) писал, обосновывая новую периодизацию: «Положенная в основу нашей книги периодизация истории немецкой литературы претендует на большую
историческую точность и дифференцированность по сравнению с прежними изложениями предмета, которые рассматривали период с 1830-го года до наступления натурализма как единое историческое развитие», и это притом, что «подобным границам присуща лишь относительная значимость», а «темы и формы эпохи Реставрации продолжают оказывать свое воздействие и впоследствии, после революционных лет» [74] .
Между тем эпоха 1819–1848 гг. (первая дата — более условна, вторая — существенно значима) осознавалась как целое издавна. А осознаваясь как целое, она нуждалась в каком-либо своем обозначении.
74
Martini F. Deutsche Literatur im bьrgerlichen Realismus. 4. Aufl. Stuttgart, 1981, S. 1.Ощутимый перелом в движении немецкой литературы (и не только немецкой) обозначил 1840 год.