Юность командиров
Шрифт:
Мельниченко бросил березовое поленце в потрескивающее пламя печи, закрыл дверцу и стоял с минуту безмолвно.
— Вы сказали это несерьезно. По-мальчишески сказали. Любить — это не значит восторгаться. И прощать. А без доверия нельзя жить. И это касается не только армии. Нет, все, что произошло, в одинаковой степени относится и к вам, и ко мне. И все же вся суть сейчас в другом. Все непросто потому, что дело идет об утрате самого ценного в человеке — чести и самоуважения. А если это потеряно, потеряно много, если не все…
— Товарищ капитан, — с осторожностью сказал Чернецов, — какой-то инстинкт,
— Вот тоже думаю: неужели Брянцев мог решиться пойти на все это? Неужели мог так продуманно лгать не моргнув глазом? Ревность? Зависть? Сведение счетов? И к черту полетело прежнее? Ладно, не будем сейчас об этом, Чернецов. Ложитесь спать. Я пройдусь по постам.
Он стал надевать шинель.
Потом капитан шел по берегу, по намокшим листьям; над водой полз, слоями переваливался тяжелый туман, влага его оседала на шинель, касалась лица. Пустынная купальня, как одинокая баржа без огней, плыла в кипящей белой мгле, а в ледяной выси над лесами стояла далекая холодная луна, и зубчатые вершины сосен на том берегу словно дымились.
«Туман, вот уже и осенний туман!» — думал Мельниченко. Он почему-то чувствовал особенно сейчас, в этой октябрьской сырости ночи, в этой отъединенности от всех, что многое становилось совершенно ясным и теперь казалось неслучайным. Но ничто не успокаивало и не оправдывало того, что уже совершилось, а, наоборот, обострялось ощущение неудовлетворенности, какого-то горького разочарования в простом и святом, как вера.
А весь лес был полон трепетного дрожания огоньков, мерцавших из палаток. Прихваченные холодком, листья осыпались с деревьев, легкий печальный их шорох напоминал о метельной зиме.
Озябший часовой на берегу так преувеличенно грозно окликнул капитана, что на вершине полуоблетевшей березы сонно завозилась ворона, и сбитый ее движением сухой лист спланировал на погон Мельниченко. Он снял его с плеча. Лист покружился, достиг мутной воды. Его подхватило течением, унесло во тьму.
20
К середине октября по всему чувствуется, что красное лето прошло.
По утрам уже не слышен веселый шум воды, хлещущей в асфальт; дворники не поливают улицы в ожидании раннего зноя, когда лед и вафельное мороженое тают в киосках на солнцепеке. Туманные рассветы свежи, сыроваты, и первые троллейбусы, мелькая мимо озябших от росы тополей, тускло отражаются в мокром асфальте, холодно розовеют стеклами, встречая позднюю зарю на кольце. Мостовые усыпаны сухими листьями; возле ворот их сметают в кучи и сжигают во дворах. Пахнет дымком. Вдоль трамвайных линий на стволах деревьев прибиты дощечки: «Берегись юза! Листопад».
И в эту пору октября далеко слышен на улицах звон трамвая. Город ограблен осенью, оголился и не задерживает звуков; воздух чист и студен, и каждый звук звенит, как стеклянный.
Давно на всех углах продают пахучие крупные антоновки.
Октябрь непостоянен. В день он, словно фокусник, меняет краски несколько раз. Утром город туманный, влажный и белый; днем, когда с последней силой разгорается нежаркое солнце, — золотистый и ясный, так что улицы видны из конца в конец, точно в бинокль.
Вечерами над
После таких ночей, на рассвете, в унылой пустоте садов кричат синицы, деревья везде беспомощно редкие, поблекшие; ветер с шумом срывает с них последние листья, и крыши ближних сараев густо засыпаны листвой на вершок. На клумбах цветы обломаны. За ночь вьюны увяли, стали совсем сухими и висят на нитях по стеклянным террасам, где уже не пьют чай.
И только клены стоят по всему городу дерзко и гордо багряные, они еще не уронили ни одного листочка.
В один из таких дней Валя вернулась из института и в передней, снимая пальто, сразу же увидела на вешалке плащ брата, подумала: «Вася приехал».
Но комната была пуста; пахло одеколоном. Возле дивана стоял кожаный чемодан, на стуле лежала потертая планшетка с картой под целлулоидом.
Кот Разнесчастный — так прозван он был за грустное выпрашивающее мяуканье на кухне в часы, когда тетя Глаша готовила обед, — сидел на подоконнике и с неохотой, вроде бы между прочим, лапой ловил осеннюю муху, сонно жужжащую на стекле; и Валя, засмеявшись, погладила его.
— Разнесчастный, лентяй, когда приехал братень?
В ответ кот зевнул, спрыгнул с подоконника и затем, пудно, хрипло мяукая, стал так тереться о Валину ногу, будто подхалимством этим напоминал, что время обеда наступило.
Стукнула дверь, в передней послышались шаркающие шаги — это тетя Глаша вернулась после дежурства. Валя в сопровождении Разнесчастного вышла ей навстречу.
— Тетя Глаша, можете кричать «ура!» и в воздух чепчики бросать — Вася приехал! Плащ и чемодан дома.
— Вижу, вижу, — сказала тетя Глаша, разматывая платок. — Давеча, на рассвете, мимо госпиталя машины с ихними пушками проехали. Сразу подумала: вернулись из лагерей. Тяжела военная жизнь, с машины на машину, с места на место… Устала я сегодня… — ворчливо заключила она. — Устала как собака. Обед разогрела бы, руки не подымаются…
Валя успокоила ее:
— Сейчас сделаем. Можете не объяснять.
Обедали на кухне; то и дело отгоняя полотенцем невыносимо стонущего возле ног кота, тетя Глаша говорила:
— Нет, налила ему в блюдце — не желает. На стол норовит… Четвертого дня майора ихнего в пятую палату привезли. Этого важного, знаешь? Градусникова… Термометрова… Фамилия какая-то такая больничная. Сердце. Поволновался шибко, говорят. У военных все так: то, се, туда, сюда. Одни волнения. Да отстань ты, пес шелудивый!..
Она подтащила кота к блюдцу под столом, однако тот усиленно стал упираться всеми четырьмя лапами и, ткнувшись усатой своей мордой в суп, фыркнул и обиженно заорал на всю кухню протяжным скандальным голосом. Валя усмехнулась, тетя Глаша продолжала:
— А когда этот важный майор, значит, очнулся, то начал: почему подушки не мягкие, одеяла колючие, почему жарко в палате? А вентиляция как раз открыта. Чуть не сцепилась с ним, не наговорила всякого, а самою в дрожь прямо бросило; вроде ребенок какой…