Юность в Железнодольске
Шрифт:
Конь Дощанки трусил прытко, хотя в розвальнях целиком лежала вся семья. Лукерья Петровна взяла Александра потому, что боялась возвращаться из города одна. Тринадцатилетняя Мареюшка должна была караулить заимку, но увязалась за подводой, и ее тоже посадили.
Паша и Дуня не догадывались, куда их везут. Поутру, успокаивая их подозрение, мать весело говорила, что едут они в гости, там их будут потчевать медом, конфетами, солеными арбузами, яблочными пирогами, селедкой, ветчиной. Вдобавок Дуня получит платьице, Паша – атласную ленту и сандалики, Петя – складешок и штаны до пят.
Дуня и Паша настроились на егозливость и восторги. Петя был угрюм: он чувствовал что-то потаенное и опасное.
В
Приют помещался возле собора. Под сводами звонницы каркали вороны. Лукерья Петровна встала перед храмом на колени, крестилась.
Воспитатель, растворивший ворота, на просьбу Лукерьи приютить трех малюток до нови повел ее в глубину двора. Мареюшка пошла за ними. Какие-то испитые мужчины, наверно тоже воспитатели, выносили из сарая трупы детей и складывали в сани.
Лукерья Петровна выбежала за ворота. Она сказала Александру, что надо возвращаться домой и умирать всем вместе. Но Александр закричал, что на заимку возвращаться не будет, пойдет на станцию и уедет. Обругал мать, кинулся вверх по дороге, к вокзалу. Александр был ее любимчиком. Она умоляла его не уезжать, но он так и уехал и возвратился летом еле живой.
Мареюшка заподозрила, что мать передумает, подтолкнула Петю и сестренок, чтобы убирались от приюта, покуда мать уговаривает своего Сашеньку. Петя схватил за руки Дуню и Пашу, и они, семеня, потянулись за ним. Лукерья Петровна скоро их догнала. Повернула под предлогом: дескать, постойте возле приюта, а мы сходим на базар. Мареюшка возмутилась. Мать пообещала, что не обманет. Сжала Мареюшкину ладонь. Мареюшка тащилась за матерью, приседая от боли. Как крыльями, Петя запахнул сестренок полами шубейки. Его рубашка расстегнулась. Поблескивал сбившийся на ключицу серебряный крестик.
Перед сумерками Петя прибежал. Никогда не был в городе и все-таки разыскал пятистенок Решетниковых. Он дрожал. Мамонька, родимая, от приюта их гонят: некуда взять, нечем накормить. Тиф всех подряд косит. Иди, мамонька, забери Дуню и Пашу.
Уговаривали Петю: смилостивятся, заберут. Ни в какую не соглашался – нет и нет!
Оконная наледь стала синеть. Темнело. Он зарыдал и выбежал вон. Решетников уже на улице догнал Петю. Петя драться. Тут милиционер шел. Решетников к нему, зазвал в дом, поднес самогону, Лукерья чуть не целовала милиционеру сапоги. И милиционер увел Петю, пообещав определить его и Пашу с Дуней в приют.
Среди ночи внезапно потеплело. С крыш сыпала капель. Снега прорывали ручьи.
Утром Мареюшка и мать спустились к белому двухэтажному зданию приюта. Около здания – никого.
До заимки едва дотащились: дорога рассолодела, проваливалась.
От голодной смерти спасала Мареюшку с матерью поденщина у станичных кулаков. День работы – кружка кислого молока, раздобрятся – кусочек ржанинки прибавят, а то и половник щей.
Нанялись вскопать огород Михаилу Сороковке. Отворили тальниковую дверку и сразу увидели Андрюшу Грякова. Андрюша (он был годком Пети) ползал на четвереньках со сшибленным черепом. Сороковка стоял возле каменной завозни, держа в руке шкворень. Этим шкворнем он и ударил Андрюшу за то, что он срывал былки лука. Его родители умерли с голода, оставив сиротами трех сыновей; среди них он был старшим.
Обе пали на колени, рыдая, просили заступника, хоть он и отрекся от людей, посколь в грехах погрязли, покарать кулака-мироеда Сороковку.
Моя мать была убеждена, что Сороковка, высланный в начале коллективизации куда-то на Север, сгинул, как червь, ибо не могла не дойти до бога их молитва.
В тот год, когда выслали Сороковку (она об этом узнала
Под детский сад правление колхоза выделило особняк конезаводчика Тулузеева, который бежал в Китай с каппелевцами. Запущенные хоромы подновили. Благодаря старанию плотников и кузнецов быстро уставили столиками, скамеечками, кроватками. Анисимов, как он радостно хвалился, выдрал в райпотребсоюзе по штуке сатина, ситца и мадаполама. Полную неделю Мария почти не вставала из-за машинки, покуда не израсходовала весь сатин и ситец на трусы, майки, сарафанчики, наволочки, а мадаполам – на панамки и лифчики. Нянек Мария подобрала спокойных, ласковых, стряпуху – искусницу. Продуктовые запасы колхоза были скудны, но ни разу кладовая не выдала детскому саду чего-нибудь в обрез, даже сахару. За этим строго следил сам Анисимов. При малейшем опасении, что это может случиться, Мария пугалась, как бы кто не ослабел и не помер, всплескивала руками, и было похоже, что она тронется умом, если тотчас не получит продуктов по норме.
Это помню я сам, так как мать дневала и ночевала в садике, а я находился при ней. Помню рыжий песчаный берег, на котором резвилась детвора и куда на веселую сатиновую и ситцевую яркость слетались бабочки. Помню сундук, к которому мы после обеда гуськом подходили за сладостями.
Строго-настрого было запрещено зачислять детей подкулачников, единоличников и из тех колхозных семейств, где были бабушки или трудоспособные женщины, отлынивающие от работы. Однако мать брала в детский сад деревенских ребятишек, кому бы они ни принадлежали, если видела, что они пухнут. Когда какая-нибудь женщина, доведенная голодом до крайности, бросала у тулузеевской калитки своих детей, Мария, заслышав плач, выскакивала туда, забирала их, гладила, а заведя на кухню, словно виноватая, кормила чем могла. Вечером отец втолковывал ей, что она поступает политически вредно, транжирит на посторонних детей продукты питания, которые колхозники чуть ли не с кровью отрывают от самих себя. Он ходил по комнате в хромовых сапогах, в галифе с кожаными лосинами, в железнодорожной, забранной под ремень суконной гимнастерке. Перед его затянутой фигурой, правотой и непреодолимостью тона мать робела и лишь одно повторяла, оправдываясь, что у нее не терпит сердце.
Он ожесточался. Выискалась жалливая! Кулацкое семя приголубливаешь. Чего они не приголубливали твоих братьев и сестер? Иль забыла, как Сороковка приголубил шкворнем осиротевшего мальчонку? Иль запамятовала, как задарма батрачила на мироедов? Должна зарубить на носу: не всепрощение – классовая ненависть. Когда на него покушалось кулачье, уж конечно никто из них слюней не распускал о том, что будет с тобою и Сережей, если удастся Анисимова ухлопать.
Мария соглашалась с ним: прав, прав. Но не могла отказаться от своего зарока, который в отрочестве дала себе на заимке, когда узнала, что бесследно пропали и Петя, и Дуня, и Паша, оставленные у детдома.
– Маленьких спасать! Допоследу! – кричала она. – Пусть они атаманские, купеческие, из дворян, от мироедов-кулаков – они-то чем виноваты?
– Яблоко от яблони недалеко падает. Ты вот! Отец царизму продавался… Тебя тянет лакейничать поскребышам сельских эксплуататоров.
– Ума у тебя с гулькин нос, спесь и лютость. Замахиваешься мир переделывать, а одним ломом орудуешь. Лом я не сбрасываю со счета. Тонкость, учти, нужна. Тонкие инструменты, наподобие как у часовых мастеров.
– Завертелась змея на огне! Не нравится насилье? А как вы, казачье, над народом насильничали? Вас было только в Оренбургском войске сверх двух миллионов… Потерзали народишко.